С другой стороны, и вопроса не следует задавать, найдете ли вы что-нибудь подобное у людей александровской эпохи. У Никиты ли
Там же, с.
Муравьева, озабоченного конституцией, у Александра ли Тургенева, озабоченного крестьянским рабством, даже у Карамзина, озабоченного, между прочим, судьбою самодержавия. Я уже не говорю о Чаадаеве, его просто пугала эта «наполеоновская» спесь. Да и в наши дни читать страшновато. Вот послушайте:
наполеоновского комплекса
ненавистей» несмотря, од
нако, на все его воинственные деклара-
ции, что «судьба мира в наших руках» и «нет ничего невозможного для русского Государя», включая «даже прошедшее изворотить по своему произволу», совершенно очевидно, что никакой определенный внешнеполитический сценарий в уме Погодина в конце 1830-х еще не сложился. И хотя будущие очертания «православно-славян- ского» проекта уже угадываются в замечаниях по поводу того, что «одно слово — целая империя не существует, одно слово — стерта с лица земли другая», и тогдашний читатель прекрасно понимал, какие именно империи предназначены были на заклание, четкой стратегической программы во всем этом еще нет. Разве что ремарка насчет «освобождения Иерусалима» напоминает о грядущем повороте русской политики.
Но зато вполне определенный внешнеполитический сценарий сложился примерно в это же время — и совершенно независимо от Погодина — в уме другого идеолога имперской экспан- в
сии России. И одно уже то обстоятельство, что в умах двух совершенно непохожих и даже незнакомых между собою в ту пору людей одновременно начинает маячить мысль о неком принципиально новом направлении российской внешней политики, говорит нам о многом. Во всяком случае о нараставшем в обществе беспокойстве, что Россия не использует своё «наполеоновское» могущество для того, чтобы реально перекроить геополитическую картину мира. Согласие Николая, в особенности после гамбита начала 1840-х, маршировать в общем европейском строю тревожило многих. Тревожило, правда, по-разному. Если Погодин просто недоумевал, почему Россия всё медлит сказать свое магическое, стирающее с лица земли чужие империи «слово», то Тютчев, знавший ситуацию в Европе из первых рук, переживал ситуацию совсем иначе.