свою агрессивную схему, пронизанную идеей императивности войны, с «жизненной сущностью» и даже «причиной бытуя» России? И во-вторых, почему именно этой схеме суждено было стать «историческим заветом» постниколаевской России, подтолкнув последнего императора и элиту страны на роковую для неё войну?
Конечно, даже в страшном сне не могло привидиться Данилевскому, что для реализации его схемы, пусть хоть частичной, неполной, понадобятся не только две мировые войны — это бы его как раз не смутило, — но и революция, и тотальная смена элиты, и другой, безбожный царь. Тем более, что схема его утверждала категорически: в России, в отличие от Европы, революция невозможна.132
Разумеется, это дает читателю некоторое представление о ценности пророчеств «русского Нострадамуса». Но будем справедливы, о связи своей воинственной схемы с революцией знать он не мог.Была, однако, в его время масса вещей, о которых он мог и даже обязан был знать. Например, те, о которых знали его младшие современники Константин Леонтьев и Владимир Соловьев. Или те, что в конце концов понял его наученный горьким опытом старший современник Михаил Погодин. Или, по крайней мере, те, что были известны тогда любому русскому дипломату, мало-мальски поднаторевшему в славянских делах. Между тем они, хоть и по совершенно разным причинам, пришли к одному и тому же выводу: для России времен Данилевского стремиться к созданию Славянского союза было нетолько вредно, но, вполне возможно, и гибельно.
Ну, мог же он, право, хоть спросить у Погодина, почему тот отрекся от идеи Славянского союза как раз в то время, когда Данилевский писал свою книгу. Мог узнать у Леонтьева, почему тот находил, что не стремиться должны русские националисты к этому союзу, а напротив, как огня, «остерегаться быстрого разрешения всеславянского вопроса».133
Ибо, по мнению Леонтьева, именно оно и грозило России тем, чего так панически страшился Данилевский, «всё большей и большей и весьма пошлой буржуазной европеизацией» (одна из главЛеонтьев схему Данилевского «славяноволием», «славянопотвор- чеством», даже «славянобесием».134
Совсем по другим причинам находил утопичной идею Данилевского Соловьев. Он был уверен, что вовсе не Славянский союз возникнет на обломках Турции и Австрии, но «куча маленьких национальных королевств, которые только и ждут торжественного часа своего освобождения, чтобы броситься друг на друга».135
И оправдалось ведь это предвидение еще при жизни Данилевского. Уже в 1885 году Сербия и впрямь напала на Болгарию. В ту пору, правда, военная фортуна от неё отвернулась и, по словам князя В.П. Мещерского, «храбрый король сербский, знаменитый Милан, который не смел из трусости командовать армией», вынужден был «подписать все условия мира, предложенные Болгарией».136 Зато уже четверть века спустя Сербия — в союзе со вчерашним врагом Турцией — взяла реванш, наголову разгромив Болгарию. А России, как мы помним, пришлось лишь бессильно наблюдать за вцепившимися в горло друг другу славянскими клиентами. Правы были, выходит, Погодин и Соловьев: голубая мечта Данилевского — «славянская федерация под главенством России» — действительно оказалась мифом.Окончательным, однако, приговором этой химере было мнение практика, на протяжении многих лет вовлеченного в славянские дела и притом «выдававшегося, — по мнению того же Мещерского, — по своим способностям и по своим осмысленным патриотическим взглядам».137
Мещерский записал монолог этого дипломата, имени которого он почему-то не называет, в 1885 году, т.е. опять-таки еще при жизни Данилевского. Но работал-то дипломат на Балканах именно в те годы, когда одно за другим выходили три издания «России и Европы». Вотего мнение:Там же, с. 119.