Александр II был все-таки сыном своего отца. На нового Петра походил он меньше всего, и дефицит собственных идей был у него столь же острым, как у Николая. И не в силах последовать ни выбору Петра, ни выбору отца, он на выходе из николаевской «Московии», по сути, отказался от какой бы то ни было национальной стратегии — обрекая таким образом страну на то, чтобы жить одной политической тактикой.
Жить, совмещая московитское самодержавие с имитацией европейских учреждений и европейской риторикой. Жить, то есть, вообще без стратегического видения будущего страны. Без той великой цели, которая рождает, по выражению Маркса, великую энергию. Вот почему «стратегией» постниколаевской России оказалось то самое опирающееся на имперскую бюрократию «ох- ранительство», связанное, как мы помним, с именем Победоносцева. «Охранительство», которое свело внешнюю политику страны к полувековому тактическому прозябанию и отучило российскую элиту от умения делать самостоятельный и смелый выбор в сложной международной ситуации. Напротив, приучила она её к реактивному, инерционному внешнеполитическому мышлению.В результате, столкнувшись в начале XX века с жестоким противостоянием двух европейских военных блоков, «охранительное» крыло элиты оказалось не в состоянии понять, что России не место ни в одном из них. Что единственный её интерес состоял лишь в защите собственных границ. И единственной политикой, способной избавить её от фатального риска, был вооруженный нейтралитет.
Другое дело, что этому «охранительному» крылу противостояло крыло реваншистское, воспитанное на Данилевском и кипевшее агрессивной энергией. Ему давно уже, по слову Бестужева-Рюмина, «тесно было жить в [европейском] бараке», его «душа рвалась на простор... кровавой борьбы». И снился ему крест на Св. Софии. Не удивительно, что в предстоящем столкновении двух военных блоков это реваншистское крыло элиты увидело предсказанный Данилевским «закат Европы» и решающий довод в пользу нового Русского проекта. Оно жаждало вмешаться в европейскую драку и, покуда остальные будут убивать друг друга, отхватить в горячке «кровавой борьбы» обещанное тем же Данилевским славянское «дополнение». И,конечно, Царьград.
Никто, разумеется, не может знать, чем кончилась бы борьба между «охранителями» и реваншистами, будь в июле 1914 года жив Победоносцев. Но его не было. И в эти страшные дни идеологи Русского проекта торжествовали победу. Два с половиной года спустя она оказалась Пирровой.
И уж если уверять читателей, как проф. Галактионов, в удивительной дальновидности Данилевского, зачем же проходить мимо этого эксперимента по воплощению в жизнь его идей, если эксперимент этот поставлен был самой историей? Чем он в самом деле закончился? Гегемонией России в новой «Славянской федерации» и крестом на Св. Софии, как предсказывал Данилевский, или гибелью монархии и имперской элиты? Поскольку ответ известен заранее, будем считать, что история, спасибо ей, наш спор о Данилевском рассудила.
Другой вопрос, что проводила она свой эксперимент в условиях постниколаевского режима, суть которого, как мы помним, состояла в попытке совместить имитацию европейскихучреждений с московит- ским самодержавием. Это правда, что полвека спустя после гибели монархии в условиях тотального сталинского террора эксперимент, могло показаться, удался. Часть славянской Европы и впрямь была подчинена силой и на протяжении четырех десятилетий удерживалась с помощью военной оккупации — или угрозы такой оккупации. Но почему в таком случае прямо не сказать, что для осуществления Русского проекта Данилевского нужен Сталин? И что прославление «славянского Нострадамуса» есть на самом деле оправдание террора?
Вернемся, однако, к историческому эксперименту 1914-1917 гг. Данилевский, напомню снова, был убежден, что в России революция невозможна. И что же? Разве не завершился этот эксперимент именно революцией? И не забрела страна опять в результате этой революции в новую «Московию», опять противопоставив себя миру? Правда, роль «богопротивной геометрии» выпала на этот раз генетике и кибернетике, но отстала Россия от современного мира ничуть не меньше, чем в XVII веке. Чтобы вырвать её из нового тупика, нужен был, наверное, новый Петр. Обойтись, правда, пришлось Горбачевым и Ельциным. Но предвидел ли что-либо подобное наш «Нострадамус»?
Национальная идея ^^^ ^
«дорожной карты» так или иначе,
в очередной раз очнувшись в 1989 году от смертельного московитского сна, Россия опять оказалась на распутье. Только выбирать она теперь могла не между двумя стратегиями, как во времена Петра, но, если читатель еще не забыл, между тремя. Могла, например, подобно тому же Петру, выбрать Европейский проект, могла, как Николай, проект Московитский, но могла и последовать примеру Александра II, опять уклонившись отвыбора национальной стратегии и совместив имитацию вропейских учреждений и европейскую риторику с московитским «особнячеством».