И надо опять настойчиво подчеркнуть, что – за небольшими, в общем-то исключениями82
– и профессиональное востоковедение, столь часто любившее сетовать на тягость давящего его «синдрома империи», обычно смотрело на – отечественные в первую очередь – мусульманские реалии сквозь (применяя удачную терминологию J.C. Heesterman) «бюрократическую призму»83. Это значило, что упор надобно по-прежнему делать на возведении всевозможных преград рвущимся к равноправным статусам в общеимперской машине власти иноевропейско-христианским, мусульманским в том числе, национализмам.Я, наверное, дал уже читателю возможность убедиться в том, что и у наиболее либералистски мыслящих русских авторов многочисленные и нередко сильные эмпатические потенциалы не переходили, однако, в Диалог в точном смысле этого термина, что и у них упрямо вставали на передний план те понятийные и концептуально-семиотические элементы стародавнего комплекса представлений об исламе, которые предполагали любую рефлексию о нем в рамках оппозиций и противопоставлений. Я хотел бы поэтому со всей твердостью зафиксировать тезис, согласно которому ни методологически-методические и прочие инновации (конечно, иновации лишь «по местным стандартам») Розена или Крымского, ни даже бартольдовская монументальная реинтерпретация многих процессов мусульманской – в основном среднеазиатской – истории и ее взаимосвязей с историей русской не смогли кардинально изменить эту гносеологическую (а равно – и политологическую и культурологическую) аномалию («аномалию» – с позиций такой суперзадачи как сохранение и укрепление империи).
У Крымского иррациональный страх пред той вновь угрожающей российско-европейско-христианской культуре опасностью, которая то явно, то скрыто содержится в исламе, особенно в его тюркских зонах, пересилил в конечном счете его же собственные универсалистские, эгалитаристские, толерантные и им близкие прорывы и с большей или меньшей настойчивостью открыто провозглашаемые установки.
Надо далее отметить, что эти фобии, выливающиеся – во всяком случае, у такого живо реагирующего на треволнения дня профессионала, как Крымский, – в отыскание первостепенных конкретных воплотителей исламом рождаемых стрессов и деформаций для будущего России, означали, в частности, очередной повод к редукционистским процедурам.
Ведь эту задачу можно переформулировать и так: идентификация наиболее болезнетворных «агентов» по-прежнему остающегося агрессивным Ислама, анализ их нынешних и предполагаемых действий и разработка эффективных средств их демилитаризации.
Метафизический контекст данной исследовательской парадигмы очевиден:
– «сумма» изучения отдельных частей такой метасистемы, как мусульманский мир, дает якобы точную информацию о поведении системы в целом;
– проблемой являются именно эти болезнетворные «агенты» (панисламизм; фанатизм и «старого» и «обновленного» ислама, особенно в их тюркских разновидностях, и т. д.);
– они, «агенты», несмотря на свою, казалось бы, медиаторскую функцию, есть на самом деле первопричина «исламской угрозы» для России, а не просто ее переносчики;
– и поэтому: наилучший путь снять эту опасность – блокировать, нейтрализовать, скомпрометировать, обесценить те составные части мусульманской цивилизации, которые ее с наибольшей интенсивностью генерируют.
Я ранее предупреждал, что Крымский постоянно смещал фокусировку концептуальных установок, принимая все, пожалуй, принципиальные историософские и методологические точки зрения – в том числе, например, и ту, согласно которой «причины распространения доктрины суфизма сводятся к социально-экономическим причинам»84
. Роль экономического фактора Крымский подчеркивал и при анализе истории зарождения ислама85. Но ни «экономизм», ни какая другая мета– или минитеория (скажем, так называемая миграционная, или «бродячих сюжетов», где сильно сказывалась ориентофильская струя86) никогда не занимали у Крымского постоянно-ведущего места – за исключением расовой.