Русская церковь не имела своей схоластической традиции{33}. Потому-то русская интеллигенция и столкнулась с проблемой: как обосновать свою социальную сотериологию, питаемую скрытыми религиозными источниками, используя при этом понятия и формы петербургского западничества и рационализма, которым интеллигенция была обязана своим появлением на свет?{34} От науки она ждала ответа на вопрос «как жить?». Еще Карл Нетцель усматривал в такой постановке вопроса (когда наука оценивается, главным образом или даже исключительно, в зависимости от того, является ли она средством спасения — или же того, что считается спасением) сходство с идеологическими традициями Азии{35}. (Ведь одно из главных отличий восточной философии от западной как раз и состоит в тенденции Востока понимать познание вообще как гнозис, на что указывал М. Вебер.{36}) Российские учения об обществе развивались в соответствии с этим «бытийственным императивом»: страдания человеческие, преображение жизни — вот что занимало их создателей. Потому-то их вклад в развитие социологии как «
Еще в Московском государстве существовала следующая тенденция: если наука не служит делу (религиозного) спасения, ее надлежит отвергнуть{37}. Победоносцев (1827–1907), ультраконсерватор и «наследник» славянофильской традиции, идеализировавший древнюю Москву, видел корень зла в абстракциях, порождаемых интеллектом{38}. Он был глубоко убежден в том, что произведения искусства — лишь средства, пригодные для решения нравственных проблем{39}, — и это убеждение с ним разделял Л. Н. Толстой, самый решительный его оппонент. Толстой полагал, как известно, что наука и искусство заняты чем угодно, но только не решением единственно важного вопроса: как стать лучше, и как жить лучше?{40} И до тех пор, пока этот вопрос не окажется в центре внимания ученых, наука будет неизлечимо больна. Обладая огромным количеством бесполезных знаний, современная наука не в состоянии сказать ничего о смысле и цели человеческой жизни — да и сами ученые уверены, что эти вопросы не входят в их компетенцию. Толстой обвиняет науку в том, что она под видом исследования действительности узаконивает существующий порядок вещей. Если рассмотреть науку с точки зрения должного, то обнаружится, что она нейтральна в нравственном отношении.
Аналогичным образом рассуждал и Н. К. Михайловский — как революционный народник. Он полагал, что основные положения и факты объективной науки должны быть приведены в строгое единство с законами индивидуального поведения человека и его социальными задачами, в единство, настолько крепкое, чтобы человек не только знал эти законы, но и даже не мог действовать иначе, как в соответствии с ними{41}.
Здесь уже видно, как кроилась смирительная рубашка, которой предстояло окутать всю Россию после большевистской революции. Начало этой кройки и разглядел гениальный взор Достоевского. Диалектическое внутреннее противоречие здесь налицо: ведь для Михайловского, как и для остальных народников, именно нравственный императив был первичен, а человеческая личность — неприкосновенна. Ибо тот же Михайловский напоминал: «Может быть, социолог не имеет… логического права устранить из своих работ человека как он есть, со всеми его скорбями и желаниями, может быть, грозный образ страдающего человечества… мстит всякому, кто его забудет, кто не проникнется его страданиями»{42}.