Философия была совершенно необходимым концептуальным багажом, который подготовил либерализм с его учением об «общественном договоре» «суверенных личностей», подменяющем богоданную иерархию ценностей и общественных связей. Все это стало идейным фундаментом Французской революции с ее заклинанием «свобода, равенство, братство». Но ростовщик под прикрытием идеалов, неосуществимых вне Бога, проносит незамеченное главное: «laissez passer, laissez faire» – «пропустите всюду, не мешайте действовать». С этим ключом «свобода», в том числе совести, – это не бессспорное право на творчество и сомнение, это право объявлять порок и добродетель, истину и ложь, добро и зло равночестными, реализованное окончательно по мере дехристианизации сознания к концу ХХ в. Вместо религиозного, то есть нравственного, Канона, указывающего, во что верить, устанавливался Закон – право, которое достаточно соблюдать, не разделяя, и быть респектабельным. А проблема Долга перед Богом и людьми в отношении Добра и Зла после Мартина Лютера трансформируется в материальное понятие – долговое обязательство, вексель, по которому надо просто заплатить. Пути России, пытавшейся жить «как долг велит», а не потому, что так предписывает закон, и Европы, бесповоротно вставшей на путь рационализма и развития позитивного права, разошлись.
Категории личность и свобода наполнены различным содержанием в зависимости от религиозно-философского миропонимания, вовсе не имеют универсального толкования, ибо разное понимание Бога дает разное толкование, что есть Человек. В либеральной традиции главным в толковании «свободы» является вопрос «от чего» эта свобода, что предполагает рациональное перечисление всех предполагаемых «ограничителей» и посягателей. В православном мироощущении, постоянно задавая себе вопрос, «для чего» свобода, человек прежде всего ищет нравственный ориентир для использования свободной, дарованной Господом воли. Гений Пушкина распознал это через один век эпигонства и ответил на идейный багаж Французской революции:
Постепенно опустошая свою душу, человек одновременно обожествлял свою земную природу, извратив идею богоподобия в богоравность, человек логически шел к идее человекобожия. Любимый герой Возрождения, как уже отмечалось, – титан Прометей. В.Шубарт в своей книге «Европа и душа Востока» прямо противопоставил два типа личности: «прометеевского» западного индивида и русского «иоанновского» человека. Христианская идея преображения мира, о’божения человека извращается прометеевской культурой в убеждение, что «жизнь можно и нужно преобразовать, исходя не из души, а из вещного мира». Неизбежное при этом сосредоточение на собственных потребностях приводит в конечном итоге к вырождению духа и высших ценностей – религиозных, национальных – в сциентистский скепсис, т. е. утрату нравственной «ответственности за судьбу мира» (Ф.М.Достоевский). Отчуждение, о коем философствовали материалисты от К. Маркса до Г. Маркузе, – следствие отчуждения человека от метафизических корней его Божественной природы. Христианская философия болеет не отчуждением, а всеединством. У Гегеля метафизика была поглощена диалектикой, что подменило всеединство панлогизмом. И проблема всеединства неслучайно после Ф.Шеллинга перешла в русскую, все еще религиозную философию.
Попытка создать цельную историко-философскую систему всеединства была предпринята В.Соловьевым, на которого нынешние западники любят ссылаться, ничего не понимая в его религиозной системе. Владимир Соловьев, будучи страстным адвокатом единения России и Европы, вовсе не был классическим «либералом-западником», не был поборником наследия Просвещения, общественного договора Руссо, представительных учреждений и позитивного права. В его теории источник власти – Бог, а не народ. Православное самодержавие Помазанника Божия – идеальное воплощение христианской идеи в государственности, а наднациональная организация католической церкви – наилучшая модель для вселенского утверждения христианства. Не Вольтер, не Конвент или Декларация прав человека и гражданина вдохновляли Соловьева, но период торжества католицизма, значит, времена Папы Григория VII, перед которым в рубище склонился император Генрих IV.