Должен сказать, что ни я, ни Измайлов и никто вокруг Бурдеса не чувствовал руку охранки, разве что только за такие дела, в которых мы сами были виновны. Бурдес, если бы он только захотел, мог легко принести мне много вреда, но никто от него не пострадал. Что ж за служитель тайной полиции тогда он был? И тем не менее, что-то было в этих упрямых слухах, — может, когда-то, много лет раньше, не в мое время, до того как я подружился с этой обожженной, надломленной, больной душой[1197]
…Поэтому «двойная жизнь» Бориса Павловича ассоциировалась для Дымова не столько с провокаторством, сколько с христиано-иудейской межеумочностью и связанной с этим рискованной попыткой усидеть на двух стульях: утвердиться и как сервильному выкресту, и как воинствующему еврею. В то же время трогательная нелепость и душевная деформированность этого человека вызывали у людей, близко его знавших (и Дымов здесь не исключение), помимо вольной или невольной иронической насмешки, сердобольное чувство: слишком уж ощутимой была дистанция между природными талантами Бурдеса и тем гротескным впечатлением, которое он зачастую производил.
Хорошо знакомый с Бурдесом известный журналист Абрам Евгеньевич Кауфман свидетельствовал, что он противоречил
себе на каждом шагу, опрокидывая то, что сам утверждал несколькими минутами раньше. Это была какая-то двойственная надломанная натура, как и вся его жизнь. На цепочке его часов красовался брелок с портретом сиониста Герцля, а за жилеткой усмотрели у него однажды крестик. В углу в его квартире висела икона, а в письменном столе находился пожелтевший еврейский молитвенник и молитвенное покрывало[1198]
.Именно эти «две системы ценностей» Бурдеса воплотились в образе приват-доцента Михаила Иосифовича Слязкина, героя романа Дымова «Бегущие креста» (1911)[1199]
: крещеный еврей, он постоянно собирался посетить Святую землю, но так никогда и не осуществил свое намерение. Под влиянием минутной исповедальной ажитации Слязкин приводит в свою спальню одного из персонажей романа — еврея Липшица, где «по случаю воскресенья» прислуга «зажгла у барина лампадку перед запыленным образом, и красноватый задумчивый свет освещал комнату». Слязкин, однако же, ведет себя не под стать обстановке:Торопливыми движениями рылся он, присев на корточки, в платяном шкафу, выгружая старые платья, узлы, тряпки и всякий хлам. Наконец он выпрямился, удовлетворенный и взволнованный. При мягком свете лампады гость рассмотрел, что Слязкин держит в руках большой кусок желтоватого полотна. Михаил Иосифович развернул этот предмет, и Липшиц увидел черные полосы еврейского молитвенного одеяния.
— Мой отец молился в этом… Он был простой честный еврей и если бы он знал… если бы почувствовал, что его сын когда-нибудь… его сын… то убил бы меня. Это моя святыня.
Он мял в руках старое полотно, пахнущее чем-то восточным, и при красноватом свете, льющемся сверху, блеснуло серебряное шитье.
— Я не смею прикоснуться к этому, — продолжал Слязкин, — пока все во мне не очистилось. Но клянусь вам, что я буду похоронен на нашем старом кладбище в моем родном городе рядом с отцом, и этот священный саван будет обвивать мой труп[1200]
.