Еще в свой московский год осознав значение декодирования намеков и сигналов, содержащихся в советской газетной фразеологии, Нильссон следил за тем, как в советской прессе разворачивается «обсуждение» постановления о ленинградских журналах[1309]
, и не мог не обратить внимания на то, что этой кампанией оказался затронут и Борис Пастернак. Симптоматично упоминание Ахматовой в его статье — никакой другой современный советский поэт в ней не назван. Неслучайно и то, что упоминание это состоит в противопоставлении двух поэтов и представляет собой попытку «оградить» Пастернака от обвинений, будто он разделяет с Ахматовой вину за вменяемые ей советскими инстанциями грехи. Сомнительно, чтобы московских критиков убедила такая «защита» Пастернака, но Нильссон, видимо, рассчитывал на то, что пламенные адепты Кремля в Швеции таким противопоставлением удовлетворятся или не решатся его опровергать[1310]. Нильссон здесь, в сущности, прибег к тактике, использованной Д. П. Костелло в своей антологии русской поэзии, которую тот составлял в Москве буквально в те же недели[1311] и в которой провозглашение Пастернака лучшим поэтом советской эпохи совмещалось с упреком по адресу Ахматовой в том, что она застыла на месте в своей любовно-психологической лирике. Ту же тактику подхватили и польские поклонники Пастернака: они поставили его на первое место в вышедшей в 1947 году большой панораме русской поэзии[1312] — при этом их показная лояльность нововводимой в СССР системе эстетических ценностей была удостоверена полным исключением из сборника стихотворений Анны Ахматовой.Нильссон обратился к Пастернаку еще в двух работах этого периода. Первая — большой раздел о советской литературе, написанный для тома «Europas litteraturhistoria 1918–1939». В нем Пастернаку отведены две страницы: