В деревне бушевали чекисты Упит, Пегасьянц и Филька Японец: о их подвигах далеко бежала славушка недобрая.
…Из Фирсановки попа увезли. Ни крестить, ни отпевать некому – кругом на сто верст татарва.
…В татарской деревне Зяббаровке пьяные катались по улице, перестреляли множество собак, ранили бабу.
…Неплательщиков налога купали в проруби и босых по часу выдерживали на снегу.
…Сожрали шесть гусей без копейки.
…Реквизиции и конфискации направо-налево, расписки плетью на спинах.
…Члена комбеда на ямской паре посылали за десять верст за медом к чаю.
…До полусмерти запороли председателя волисполкома «за приверженность к старым порядкам».
Упит был следователем. Каких только дел не вмещал его объемистый портфель! Какой рассыпчатой дрожью дрожала трепетная уездная контрреволюция под его тусклым оловянным глазом! И какой обыватель, завидя скачущих во всеоружии чекистов, не уныривал в свою подворотню: «Пронеси, Господи… Спаси и помилуй, Микола милостивый». Пегасьянц и Филька состояли при нем как разведчики, вольные стрелки. Обвешанные кинжалами, бомбами и пушками, они неустанно мыкались по уезду, одним своим видом нагоняя неописуемый страх на тайных и явных врагов республики.
Долго деревня кряхтела, ежилась, а когда достало до горячего, посыпались в город скрипучие жалобы, приговоры обществ, ходоки. Ходоки напористо лезли на этажи, к зеленым столам и выкладывали обиды. На места выезжала специальная комиссия, большинство жалоб и слухов подтвердилось, выплыли и новые концы.
Пока велось следствие, удалая тройка грызла решетку в бахрушинском подвале. Томились от безделья.
Филька:
– Я тут ни при чем, не своя воля… У меня, сучий рот, покойный отец коренной рабочий из маляров, вся слободка скажет… И сам я парень хошь куда, чево с меня возьмешь – горсть волос?
Пегасьянц:
– Во мне кровь горячая…
Упит молчал, беспрерывно заряжая трубку сладчайшим табаком.
Скоро двоих отправили в Губтютю (Губчека), а Фильку предчека Чугунов вызвал к себе:
– Гад.
Филька заплакал:
– Я ни в чем не виноватый…
– Гад, в закон твой, в веру мать… – И деревянной кобурой маузера по скуле. – Иди.
Филька выполз из кабинета на четвереньках. Его разжаловали в канцеляристы и под страхом расстрела запретили выезжать за черту города. Однако звезда его славы не лопнула. Знать, от роду счастьем был награжден татарским, широким: сидел Филька на своем счастье, как калач на лопате:
– Эх-хе, но… Ехало-поехало и ну повезло…
Назначили Фильку комендантом могил.
С конвойцами заготовлял в лесу ямы, провожал приговоренных в последнюю путину, «на свадьбу», без промаха стрелял в волосатые затылки (плакали морщинистые шеи), зачищал снегом обрызганные кровью валенки и, откашливая волнение, валился в ковровые санки, скакал домой мять сочные свиные котлеты и своим солдатским азартом вгонял в испарину Дарью, которая была сочнее котлет – кругом во – хошь ты в ней катайся, хошь купайся.
Работа Филькина не хитрая, а занятная, и он так к ней пристрастился, что когда долго не было операций – захварывал, дичился людей, плакал; зато после хорошей ночи зверел весельем, в слободке на вечорках всех ребят переплясывал и морозу совсем не боялся, разгуливая в папахе и в одной огненно-атласной рубашечке, перетянутой наборным черкесским поясом. Днями спал или в комендантской с дружками в карточки стукался; ночами, если не было «свадьбы», уходил гулять на Мельницы, а то в Дуброву. Слободские ребята дали ему новое прозвище: «Комендант в случае чего».