Сегодня Гребенщиков решил действовать. Написал коротенькую, но убедительную записку завздраву эмалированному доктору Гинзбургу, и через час Ефим притащил для промывки шрифтов полведра бензина. Сам Павел съездил в предком, к «солдату первой в мире социалистической революции» Лосеву, потом повидался с Капустиным, по пути прихватил из дому железную печку.
Типографы уже мыли руки и собирались шабашить.
Павел задержал их не надолго и обратился с коротким словом:
— Товарищи! Мне не хотелось бы с вами ссориться… Давайте попробуем говорить по-хорошему… Работать нам так или иначе, а придется вместе и долго, больно долго, значит…
— Молокосос! — ринулся было Елизар Лукич, но его удержали.
При глубоком и несочувственном молчании Павел продолжал:
— Нынче пришлю столяра, ухетует вам двери и окна… Вот еще одна печь. Ставьте ее руками, а не как-нибудь, для себя же, гляди. — Он легонько толкнул колено дымившей печки, и железная труба с грохотом рассыпалась. — Разве это дело? Для себя и то лень поставить как следует…
Кто-то бездумно рассмеялся.
— Пока достал вам немного денег, вот… — Он вывалил на стол свое двухмесячное, вчера полученное жалованье, — разделите понемногу…
— Нам не нужны подачки.
— Это часть вашего заработка, а после как-нибудь раздобудем и еще… Но, товарищи, завтра газета должна выйти во что бы то ни стало! Текущий момент…
— Слыхали, надоело…
— Что надоело?
— Пустозвонство ваше.
Целую минуту все молчали… Потом страдавший одышкой вертелыцик Потапов глухо выговорил:
— Мы, товарищ редактор, не супротивники… Жена, черт с ней… И сам не в счет… А вот ребятишки малые, они ваших декретов не читают, жрать просят… Да ежели бы паек мало-мальски… Нам, товарищ, работа не в диковину, работы мы не боимся…
Кто-то поддакнул, кто-то принялся ругать кооперацию, а заодно и комиссара Лосева, переплетчик Фокин подал мысль собраться вечером — вымыть окна и полы, поставить печку, протопить помещение и с утра приняться за работу. Настроение подавленности было рассеяно. За предложение Фокина голосовали единогласно, воздержался один Курочкин. Расходились шумно.
У ворот Павел догнал метранпажа.
— Ты вот что, Елизар Лукич, если будешь затирать бузу, не посмотрю ни на твой революционный стаж, ни на то, что ты коренной пролетарий, в чека отправлю. Поверь слову, перед всеми говорю.
— Верю. Вас, подлецов, на доброе дело нет, а этого только и жди… Чекушкой меня, брат, не запугаешь; сидел шесть лет при царе, посижу и при власти узурпаторов. История вам этого не простит! — И, подняв вытертый лисий воротник, проваливаясь в сугробы, старик ударился через улицу.
Ефим сообразил, что наступил самый подходящий момент, и, оставшись с Гребенщиковым наедине, после нескольких незначительных вопросов сказал:
— За организацию народного театра взяться я и возьмусь, но надеюсь, что все наши учреждения и в частности вы, как человек, пользующийся колоссальным авторитетом, пойдете навстречу?
— Ты о чем?
— Вообще… Мало ли предстоит хлопот?.. Нужно будет приспособить сцену, заготовить костюмы, подобрать труппу… Я еще не знаю, но возможно, придется как-нибудь временно, что ли, просить об освобождении из концентрационного лагеря одной артистки Шерстневой… Она совершенно незаменима на амплуа инженю… Она в сущности и попала-то туда, кажется, по недоразумению.
— Ты, Гречихин, напиши свои соображения и завтра покажешь мне… Всю эту историю с народным театром надо двигать быстрее. Кроме того, завтра с утра приходи корректировать газету.
— Но я…
— Поймешь, не юродивый… Дело не хитрое, этот же Курочкин покажет… Ну, прощай.
В свою комнату Ефим ворвался вихрем:
— Ура! Поздравь! Я — помощник редактора и директор народного театра! — Закружил, зацеловал, подбросил Гильду под потолок. — Работать, работать и работать, черт побери!.. Ну, и собака же твой хваленый Гребенщиков, — отпыхнулся он и рассказал события дня.
— Бросишь лентяйничать? — Глаза Гильды блеснули радостно.
— Довольно, довольно лодырничать!
— Правда? Ты обещаешь?
— Клянусь костями всех моих славных предков.
Гильда спела новому директору песенку Гейне, усадила его за политэкономию и, попудрив нос, убежала в гарнизонный клуб «Знамя коммунизма», где вела два кружка.
Клуб ютился в мрачном подвале бывшего трактира Ермолаича. Лестница провоняла кислыми тошнотными запахами. В бильярдной помещалась читальня с дюжиной тощих брошюр и дешевый буфет: ржаные пряники, окаменевшие крендели и чай с сахарином в тяжелых глиняных кружках, прикованных к стойке проволокой. Свой оркестр целыми вечерами запузыривал марши, мазурки, «Интернационал». Зрительный зал был густо перекрыт плакатами, бумажными флажками и мудрыми изречениями. Сцену освещала керосиновая лампа, углы зала были завалены глыбами промозглого махорочного сумрака.
Молодые солдаты последнего призыва, с шапками в руках, шумно рассаживались по новым нестроганым скамейкам. Немало Гильда потратила усилий, чтобы взнуздать солдатское внимание, отучить лущить семечки и перемигиваться во время урока.
— Какая рота, товарищи?
— Вторая, вторая…
— Помните, о чем мы беседовали позавчера?