— Не пори горячку, Капустин, — прервал его Павел, — бить надо думаючи. Восстание, несомненно, вдохновляется кулаками… Кулак использовывает и свое влияние на деревню и наши ошибки, но сам-то кулак прячется за широкую спину бедняка и середняка… Смородин вчера говорил: занимает он с отрядом деревню — кулаки первыми выходят встречать его с иконами, хлебом-солью и изъявляют свою покорность… Направленный в гущу восстанцев, наш удар вызовет еще большее озлобление в массе крестьянства и надолго поссорит нас с деревней… Повторяю, бить надо думаючи. Наша сила не только в штыке, но и в слове убеждения… Предлагаю немедленно выпустить воззвание к трудящемуся крестьянству, кинуть в очаги восстания самых преданных партийцев, чтобы они это воззвание как можно скорее распространили… Громить же со всей решительностью в первую очередь надо кулака, актив дезертиров и тех эсеров и колчаковских шпионов, что, по сведениям нашей разведки, шьются…
— Восстало сто тысяч кулаков! Город окружен! — крикнул, врываясь в кабинет и сверкая налитыми кровью глазами, Пеньтюшкин. Он бросил на стол пучагу свежих депеш. — Товарищи, печальные новости!.. Глубоковский у заставы встречает мятежников с музыкой!.. Мы в западне!.. Восстало сто тысяч…
Капустин — дикий и растрепанный — хлеснул его в ухо и зашипел:
— Не вопи, сукин сын, не поднимай паники…
В задохнувшейся тишине где-то захлопали двери, в открытую форточку, как далекое рыданье, ветер донес всхлипы оркестра.
— Товарищи, спокойствие, — сказал Капустин, откашливая волнение и оправляя оттянутый маузером пояс. — Объявляю заседание закрытым…
По городу стучали выстрелы, и на далеких окраинах крики нарастали, како бва а-ал…
Павел летел через плошадь, полы его шинели бились, словно крылья. С разбега легкими прыжками взял лестницу и в дверях комнаты столкнулся с Лидочкой.
— Милый!
— Прощай, — задохнувшись от бега, сказал Павел. В последнем поцелуе губы прикипели к губам, еще и еще он перецеловал ее золотые глаза и легонько оттолкнул. — Беги к теткам.
— Зачем?
— Беги.
— Как?.. Разве?
— Да, мы отступаем, — подумав, досказал — на несколько дней.
— А я?
Павел промолчал и прошел в комнату.
Она прислушалась:
— Чу, стреляют… Кто стреляет?.. — Глаза ее были круглы, рот перекошен такой гримасой, какую никогда не заучить даже самому искусному актеру. — Павлик, мне страшно… Это… Это банда?
— Вроде этого, — отозвался он, стоя на коленях перед корзинкой и рассовывая по карманам бумаги. — Беги отсюда, плохо будет.
— А ты?
— Мне надо на вокзал.
— Но тебя поймать могут? Растерзать?
Он свистнул, выдвинул ящик стола и полными горстями стал пересыпать в карман похожие на жолуди кольтовские патроны.
— Михеич где?
— Ах, не знаю.
— Беги, Лида, поздно будет.
— Не хочу одна!
— Ну, прощай, — шагнул он, — некогда.
— Подожди… — Сильными руками она обняла его за шею, крепким подбородком терлась о его небритую щеку. — Не ходи, никуда не ходи, Павлушенька…
— Прощай!
— Милый, убьют… Хочешь, я спасу тебя?.. Убежим к теткам… На вот, надевай, после брата осталась… — Она выхватила из чемодана офицерскую тужурку, перетряхнула ее, блеснул погон. — Никто не узнает. Павлик, я умоляю… Господи…
— Пусти, — глухо сказал он.
— Не пущу!
— Уйди!
— Не пущу! — Она стояла в дверях с тужуркой в вытянутых руках. — Я люблю тебя, убежим вместе, — опустившимся голосом, как издалека, сказала она, и из блестящих глаз ее брызнули слезы.
Павел решительно отсунул ее в сторону и выбежал за дверь. В конце коридора перед пылающей пастью голландки, присев на карточки, покуривал Михеич: он, видимо, только проснулся и ничего еще не знал.
— Бежим! — крикнул ему Павел.
— Куда?
— Отступаем. Город сдан.
— Да ну? — вскочил старик. — Я живой ногой… Только обуюсь. — Он был бос.
— Живо!
— Сыпь, Павлушка, я догоню.
По двору ветер гонял стружки. На карнизах, на солнечном угреве сизари ворковали про свою голубиную любовь: ба-ба-уу… ба-ба-уу… Город, словно тончайшим облаком, был перекрыт свистом пуль. По двору бродила сама жизнь в обнимку с солнцем… Мысль на миг завертелась вокруг еще в детстве слышанного рассказа про храброго волка, который перегрыз свою схваченную капканом лапу и ушел на волю… Павел утишил бег сердца и, провернув в нагане барабан, вышел за ворота.
На площади густо, как лес в бурю, орала толпа.
Уже неслись чьи-то вопли, кого-то избивали.
Горел исполком, со звоном осыпались стекла, и из верхних выхлеснутых окон, ровно из ноздрей, валил дым.
Из-за угла с гиком вылетела конная ватага человек в полсотню — ружья, багры, веревочные стремена, у многих вместо седел были приспособлены подушки. В облаке пуха и перьев ватага промчалась мимо, но один, рыжебородый, держа вилы наперевес, как пику, повернул к Павлу.
— Ты чей?.. Ты чего тута?.. Кажи документы!.. Скидавай сапоги!
Павел ударил его из нагана в рыжую бороду.
Мужик свалился и захрипел.
Павел вскочил на лошадь и, минуя большую улицу, проулками погнал к вокзалу.
Дезертиры громили военный комиссариат. Из окон летели стулья, тяжелые связки дел и, россыпью, учетные карточки…
— Смелее, ребята!
— Рви до клока, раздергивай до останной нитки… Не власть — наказанье!