Однажды пришла к нему какая-то полная дама, здоровая, красивая, красиво одетая и начала говорить «под Чехова»:
– Скучно жить, Антон Павлович! Все так серо: люди, небо, море, даже цветы кажутся мне серыми. И нет желаний… душа в тоске. Точно какая-то болезнь…
– Это – болезнь! – убежденно сказал Антон Павлович. – Это болезнь. По-латыни она называется morbus pritvorialis.
Дама, к ее счастью, видимо, не знала по-латыни, а может быть скрыла, что знает.
– Критики похожи на слепней, которые мешают лошади пахать землю, – говорил он, усмехаясь своей умной усмешкой. – Лошадь работает, все мускулы натянуты, как струны на контрабасе, а тут на крупе садится слепень и щекочет, и жужжит. Нужно встряхивать кожу и махать хвостом. О чем он жужжит? Едва ли ему понятно это. Просто – характер у него беспокойный и заявить о себе хочется, – мол, тоже на земле живу! вот видите, – могу даже жужжать, обо всем могу жужжать! Я двадцать пять лет читаю критики на мои рассказы, и ни одного ценного указания не помню, ни одного доброго совета не слышал. Только однажды Скабичевский произвел на меня впечатление, он написал, что я умру в пьяном виде под забором…
В его серых, грустных глазах почти всегда мягко искрилась тонкая насмешка, но порой эти глаза становились холодны, остры и жестки; в такие минуты его гибкий, задушевный голос звучал тверже, и тогда – мне казалось, что этот скромный, мягкий человек, если он найдет нужным, может встать против враждебной ему силы крепко, твердо и не уступит ей.
Порою же казалось мне, – что в его отношении к людям было чувство какой-то безнадежности, близкое к холодному, тихому отчаянию.
– Странное существо – русский человек! – сказал он однажды. – В нем, как в решете, ничего не задерживается. В юности он жадно наполняет душу всем, что под руки попало, а после тридцати лет в нем остается какой-то серый хлам. Чтобы хорошо жить по-человечески – надо же работать! Работать с любовью, с верой. А у нас не умеют этого. Архитектор, выстроив два-три приличных дома, садится играть в карты, играет всю жизнь или же торчит за кулисами театра. Доктор, если он имеет практику, перестает следить за наукой, ничего, кроме «Новостей терапии», не читает и серьезно убежден, что все болезни – простудного происхождения.
Я не встречал ни одного чиновника, который хоть немного понимал бы значение своей работы: обыкновенно он сидит в столице или губернском городе, сочиняет бумаги и посылает их в Змиев и Сморгонь для исполнения. А кого эти бумаги лишат свободы движений в Змиеве и Сморгони – об этом чиновник думает так же мало, как атеист о мучениях ада. Сделав себе имя удачной защитой, адвокат уже перестает заботиться о защите правды, а защищает только право собственности, играет на скачках, ест устриц и изображает собой тонкого знатока всех искусств. Актер, сыгравши сносно две-три роли, уже не учит больше ролей, а надевает цилиндр и думает, что он гений.
Вся Россия – страна каких-то жадных и ленивых людей: они ужасно много едят, пьют, любят спать днем и во сне храпят. Женятся они для порядка в доме, а любовниц заводят для престижа в обществе. Психология у них – собачья: бьют их – они тихонько повизгивают и прячутся по своим конурам, ласкают – они ложатся на спину, лапки кверху и виляют хвостиками…
В одном из писем к старику А. С. Суворину Чехов сказал: «Нет ничего скучнее и непоэтичнее, так сказать, как прозаическая борьба за существование, отнимающая радость жизни и вгоняющая в апатию».
Этими словами выражено очень русское настроение, вообще, на мой взгляд, не свойственное А. П. В России, где всего много, но нет у людей любви к труду, так мыслит большинство. Русский любуется энергией, – но – плохо верит в нее. Писатель активного настроения – например, Джек Лондон – невозможен в России. Хотя книги Лондона читаются у нас охотно, но я не вижу, чтоб они побуждали волю русского человека к деянию, они только раздражают воображение.
Но Чехов – не очень русский в этом смысле. Для него еще в юности «борьба за существование» развернулась в неприглядной, бескрасочной форме ежедневных мелких забот о куске хлеба не только для себя, – о большом куске хлеба. Этим заботам, лишенным радостей, он отдал все силы юности, и надо удивляться, как он мог сохранить свой юмор. Он видел жизнь только как скучное стремление людей к сытости, покою, великие драмы и трагедии ее были скрыты для него под толстым слоем обыденного. И лишь освободясь немного от заботы видеть вокруг себя сытых людей, он зорко взглянул в суть этих драм.