– И с чего ты, Марья Никитишна, думаешь, что сим дьякам-курохватам надобно правду говорить? Ничего им не надо от нас слышать, ни единого слова. Молчи знай да помалкивай, да еще молчи. А коли молчать невмоготу – толкуй одно: не знаемо, слыхом не слыхала, видом не видала. Так-то... Сей дьяк тебе одного лишь худа желает, от твоего худа – его хорошо. Так и не давай ты ему ни синь пороха, пусть хошь лопается на твоих на глазах...
– Я ведь... как лучше хотела, Иван Савватеевич...
– Шут с ними, с дьяками с сими! – молвил Рябов. – Наперед помни, что сказал. Я всякого навидался, Марья Никитишна, старый воробей, меня на мякине не проведешь...
Задумался ненадолго, потом спросил:
– Федосей Кузнец сюда не наведывался ли?
– Надо быть, захаживал! – ответила бабинька. – Да только верно не упомню, Ванечка. Народу-то к нам ходит – не перечесть, одни не живем. И к нам и к Марье Никитишне...
Кормщик взглянул на Иевлеву, она кивнула головою:
– Верно, многие бывают. От Москвы некоторые люди. Чудно как-то. Зайдет, посидит, от кого – помалкивает, потом вдруг должок некий отдаст – будто бы издавна Сильвестру Петровичу должен. Кто сам – молчит, потом, уходя, обнадежит. И не впрямь, а с осторожностью...
– И многие такие?
– Да вот – живем еще, и деньги есть...
Рябов усмехнулся, светло поглядел на Марью Никитишну, спросил:
– Выходит, свет не без добрых людей?
– Выходит, что так. Опалы стерегутся, а дело свое делают...
Он набил табаком трубку, примял табак пальцем, закурил. Марья Никитишна негромко рассказывала, как прожила это время, как пропала бы без Таисьи и без бабиньки Евдохи, без Ванятки...
– Да, уж и пропала бы! – сказала бабинька. – Что клепать на себя.
Обернулась и произнесла назидательно:
– Хошь ты, матушка Марья Никитишна, и дворянского роду, а спеси в тебе дворянской ни на грош нет. Женка и женка, как другие некоторые наши двинянки. Работой не гнушаешься, дарма слезы не льешь, дети твои обихожены, давеча и дровишек наколола...
– Не я колола – Ванятка! – улыбнулась Марья Никитишна. – Он не дал!
– Тоже мужик? – спросил Рябов.
– А что? – сказала бабинька Евдоха. – Чем не мужик? Не едины женки да девки в избе живем, при нас парень. Давеча девы – Верунька да Иринка – мыша забоялись, он того мыша помелом и погнал. Мужик!
– Не сробел мыша-зверя?
– Он у нас не робкой дюжины...
Кормщик допил водку, потянулся, вышел наружу. Уже совсем рассвело. Флюгарка на крыше избы жалобно поскрипывала, в подклети кричал петух. Было морозно. Из бани валил дым, пора было таскать воду. Бабинька Евдоха тоже вышла на крыльцо, сказала, вздрагивая на холоду:
– И что оно на свете деется, Ванечка? Когда его отпустят, Сильвестр-то Петровича? Так все ничего, а вот не спит она. Не спит и не спит. Какую ночь проснешься – сам ведаешь, сон у меня старушечий, легкий, – как глазыньки открою – смотрит. И темно, а все слышу – смотрит. Смотрит и смотрит...
Рябов не ответил, велел:
– Ванятку буди, бабинька, я с ним завсегда люблю париться. Он еще и не знает, что я к дому вернулся. И самоедина Сермика подымай, заспался. Пусть кочевью своему расскажет, как его большой Иван паром парил и мылом мылил, небось разахаются...
Ванятка выскочил на крыльцо, еще не разлепив сонных глаз, ахнул, увидев отца, смешно завизжал на олешек, что, словно в тундре, похаживали себе на крепких копытцах по двору.
Вдвоем с сыном кормщик долго возился с Сермиком, пока тот дался, чтобы с него содрали все его одежки. Бабка Евдоха, наметая глубокий сугроб во дворе, качала головою, слушала веселую возню в бане, улыбалась:
– Ну, беси, прости господи, прямо беси! Для острога парится, а сам чего вытворяет...
И колотила в банную стену ручкой метлы:
– Угорелые! Баню сломаете!
Там опять заячьим голосом закричал Сермик. Забасил в ответ, уговаривая, Рябов. Дверь заходила ходуном, потом вновь все стихло. Рябов говорил Сермику:
– Да ты что дуришь, парень! Вон какой мужик уродился, а бани боится. Сколько медведей побил, первый охотник в тундре, а воды с мылом ему страшно. В бане мыться – худо и убожество отмывать, лепоту и хорошество намывать...
Ванятка прыгал наверху, на полке, оттуда кричал:
– Тять, он на нас поглядит – и сам зачнет мыться. Тять, ей-ей так!
Сермик – голый, мускулистый, сердитый – ругался:
– Дохлый буду от бани, зачем неладно делаешь?
Рябов зачерпнул деревянным ведром кипятку, влил в бадью с холодной водой, веселясь плеснул в Сермика. Сермик подпрыгнул, закричал, за отцом плеснул Ванятка, потом еще раз Рябов. Сермик перестал визжать – заулыбался, глядя на Рябова и Ванятку, натер ветошку мылом, размазал мыльную пену по груди и по широким плечам.
– Что, брат, ладно? – спросил Рябов.
– Ладно, ладно! – ответил Сермик. – Если дохлый не буду – совсем тогда ладно...
Мылись и парились долго.
Когда отдыхали, сидя втроем на полке, Ванятка спросил тихонько:
– Тять, а то верно, что ты воровской корабль на мель посадил перед пушками?
Рябов засмущался; гладя сына по мокрой, в мелких кудряшках голове, ответил:
– Мало ли чего...
Ванятка вскинул на отца глаза, спросил упрямо:
– Ты посадил али нет?
– Надо было, так и посадил, сынуша...