К сумеркам Ванятка стоял рядом с отцом у штурвала. Лицо его покраснело от ветра, глаза слезились, но он стоял твердо, по-отцовски и так же, как кормщик, щурил зеленые глаза...
– А царевича ты не робей! – тихонько говорил Рябов сыну. – Он, небось, наверх и не выйдет, на море и не взглянет. Укачался Алеха. А как стишает – ты иди к солдатам в трюм, они не обидят.
– Ужин-то давать станут? – осведомился Ванятка.
– Должно, дадут!
– То-то, что дадут. Мне вот брюхо подвело.
Ужинали отец с сыном из одной миски – хлебали щи, заедали сухарем. Рядом стоял боцман Семисадов, удивлялся:
– Справный едок твой-то парень. Ежели приметам верить – долго жить на море станет. Я в его годы тоже не дурак был хлебца покушать, да куда мне до него, твоего сынка...
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Дружно – не грузно, а один и у каши загинет.
1. В СОЛОВЕЦКОЙ ОБИТЕЛИ
10 августа флот стал на якоря у Заяцкого острова. Петр с сыном Алексеем, с графом Головиным, с Меншиковым и командирами полков съехали молиться в обитель, над которой неумолчно гудел колокольный звон в честь царева прибытия, а Иевлеву и Апраксину велено было выйти в море и, разделив корабли на две эскадры, повести длительное потешное сражение. Корабли делили конаньем – жеребием, приговаривая и перехватывая рукою палку:
– Перводан, другодан, на колодце угадан, пятьсот – судья, пономарь – лодья, Катерине – кочка, сломанная ножка, прела горела, за море летела, в церкви стала, кум да кума, по кубышке дыра, на стене ворон, жил сокол – колокол: корабль мне, корабль тебе, кому корабль? Мой верх!
Свитские бояре, кудахча от страха, еще рассаживались в шлюпки – идти к берегу, а на судах обеих эскадр уже начиналась та напряженная деятельность, которая всегда предшествует крупным маневрам или сражению. Корабли Сильвестра Петровича подняли синие кормовые флаги, эскадра Апраксина – белые. Иевлев в контрадмиральском мундире, при шпаге, в треуголке медленно прохаживался по шканцам, Апраксин оглядывал со своего флагманского корабля хмурые берега островов, суету на судах синего флота, таинственно улыбался и вздыхал: с Иевлевым даже в шутку сражаться было нелегко.
После всенощной баталия началась.
Пушечная раскатистая пальба всю ночь беспокоила обитель, мешала спать, будоражила монахов. Братия из бывших воинских людей – отец оружейник, отец пороховщик, отец пушечник далеко за полночь торчали на монастырской стене, переругивались друг с другом, бились об заклад, кто победит – синие или белые. Монастырские копейщики лаяли друг друга непотребными голосами, игумен разогнал их по кельям посохом, приговаривая:
– Ишь, воины клятые, ишь, развоевались!
Утром с башни монастыря Петр в трубу оглядывал маневры кораблей и радовался хитростям обоих адмиралов. Море ярко сверкало под солнцем, корабли двигались величественно, словно лебеди, красиво серебрились круглые дымки пушечных выстрелов, ветер развевал огромные полотнища трехцветных флагов, – синие и белые флоты на мачтах все-таки несли русские флаги.
– Что ж, нынче и не совестно на Балтике показаться! – неторопливо произнес Федор Алексеевич. – Как надо обстроились...
– Вздоры городишь, – оборвал Петр. – Мало еще, ох, мало...
– Строят больно, мин гер, не торопясь, не утруждаючи себя, – пожаловался Меншиков. – Истинно говорю, чешутся, а дела не видать быстрого...
Петр повернулся к Александру Даниловичу, сказал с бешенством:
– Ты больно хорошо! Для чего, собачий сын, и ныне монастырь обобрал? Что тебе монаси спать не дают? Всего тебе, дьяволу, мало! Сколь сил кладу, дабы сих монасей работать заставить, а ты им безделье сулишь и за то посулы с них тянешь! Черт жадный, я тебе золото твое в утробу ненасытную вгоню!
Размахнувшись, он ударил Меншикова подзорной трубой по голове с такою силой, что из оправы выскочило одно стекло и, подпрыгивая, покатилось по камням башни. Александр Данилович наклонился, поднял стекло, проворчал:
– Возьми, мин гер Питер. Потеряешь – опять я бит буду!
И пожаловался Головину:
– Во всяком деле моя вина, а что доброе делаю – того никому не видно...
– То-то бедолага! – сердито усмехнулся Петр и стал опять смотреть на далекие корабли.
Весь день он провел на башне, только ко всенощной сходил в собор и, растолкав монахов на левом клиросе, запел с ними низким, густым басом. Здесь было холодно и сыро, Петр Алексеевич поеживался, потом вдруг стянул с головы графа Головина парик, напялил на свои кудри и опять стал выводить низкую ноту, смешно открывая рот. А плешивый Головин косился на царя и оглаживал руками стынущую лысину. В монастырской трапезной вместе с монахами Петр со свитою поужинал рыбными щами и вновь отправился на башню, томясь в ожидании вестей. Ночью он спал беспокойно, часто вскакивал, садился на подоконник, жадно вдыхал морской воздух, спрашивал:
– Данилыч, спишь?
Тот, подымая голову от кожаной дорожной подушки, дерзко огрызался:
– Хоть бы очи дал сомкнуть, мин гер, ей-ей ум за разум у меня заходит от сей жизни. Днем колотишь, ночью спать не велишь...