– Дединька да бабинька? Ох, Иван Савватеевич, и когда ты у меня поумнеешь? Кажись, немолод мужик, кажись, всего навидался, другому бы на три жизни хватило, а умом – все словно дитя. Дединька да бабинька! Ты припомни, разве не всю мою жизнь прождала я тебя? Разве выдался на нашу долю хоть годочек спокойный? А едва Ванятка на резвы ноженьки толком встал – тоже убег с тобой в барабанщики, и его ждала. Нынче же ты в море, он в навигацком, быть и ему моряком. Близок тот час, что оба вы от меня уйдете и вновь мне на берегу ждать...
Он думал, что она заплачет, но глаза ее были сухи и только запястье дрожало в его руке.
– Я разве нынче далеко бываю? – спросил он, утешая Таисью. – Я нынче и не моряк вовсе, Таюшка. Так, баловство одно...
– Баловство? – спросила она. – Хорошо баловство! Как мы с бабинькой Евдохой сюда в сей твой град Питербурх приехали – так и пошло. Я-то помню, коли ты забыл, все помню – и как вы под Выборгом во льдах застряли, и как понесло галеры ваши обратно в море. Ты смолчал, другие рассказали. Да и сама об море наслышана, не за печкой от моря пряталась, и тятя кормщиком хаживал, и ты, сударь-сударик, не пешего строю солдат. Да хоть и малость, а суда некоторые важивала... Баловство!
Она крепко прижалась к его плечу, как бы устав и прося, чтобы не болтал он более вздору. Так друг возле друга, думая свои думы, сидели они долго. Таисья, может, не обратила внимания, а может быть, и не расслышала, как трижды, через разные промежутки времени, ударила с верков Петропавловской крепости пушка, предупреждая о том, что Нева вот-вот тронется и по льду под страхом наказания плетьми ходить больше нельзя. «Не дождались! – с тоской подумал лоцман. – Теперь нескоро!» Он осторожно снял тесные туфли, поднялся, стащил форменный парадный кафтан, натянул фуфайку, старые размятые сапоги. Ему очень хотелось рассказать Таисье то, что слышал он давеча от Елизаpa – иевлевского кучера. Это, наверное, порадовало бы ее, но не гоже было мужику путаться в такие дела, и он все только строго покашливал да раскуривал свою трубочку.
В томлении, в ожидании, непонятном тем, кто никогда не ждал взрослых своих детей, миновал полдень, стало смеркаться. Рябов, не выдержав тишины и прислушивающегося взгляда Таисьи, снял с полки пузатый, даренный Сильвестром Петровичем графинчик; налил себе травничку, закусил дымом; налил еще; потом, обидевшись за жену, сказал:
– Пороть бы тебя, гардемарин, да некому.
– За что ж его пороть?
– А за то!
Попозже, шурша шубкой, крытой шелком, пришла Марья Никитишна Иевлева, удивилась:
– Так и не обедали? А уже и пушка ударила – не ходить более по льду. Счастье, что Сильвестр Петрович загодя из адмиралтейц-коллегии вернулся...
– Слышала я пушку! – тихо ответила Таисья.
Рябов быстро взглянул на жену: слышала – и хоть бы вид подала. А Марья Никитишна между тем рассказывала, что обе дочки ее ждут Ивана Ивановича с радостью, не видели столь много времени, а детство, оно долго помнится...
«Как же, детство!» – с усмешкою подумал лоцман, опять накинул полушубок и вышел к берегу – смотреть, как тронулась Нева. Большая белая луна висела над Петербургом, и в ее мутном свете было видно медленное и трудное движение льдин на широкой реке. За нынешний день уже образовались полыньи, черная вода во многих местах выбросилась наверх, на лед, река шуршала, шипела, льдины терлись друг о друга, то опрокидываясь, то вставая торчком, то обрушиваясь в водяные протоки. А на той стороне были видны конные стражи, разъезжавшие вдоль берега, и иногда вдруг слышался громкий рев рога – это караульщики извещали запоздавших прохожих о том, что им надобно теперь ночевать не дома, а на той стороне Невы, где застал ледоход.
Так Рябов постоял час: было слышно, как на деревянной колокольне Исаакиевской церкви ночной сторож пробил девять. И вместе с боем часов лоцман увидел, как маленькая, далекая, едва различимая человеческая фигурка быстро сбежала с отлогого берега неподалеку от Адмиралтейства, перемахнула через проток и ловко побежала по колеблющимся и движущимся льдинам.
Сердце Рябова замерло, но он глотнул холодного, ночною воздуха и, сощурив свои дальнозоркие, жесткие глаза, впился в человека, который легко, с длинным шестом в руке, бежал через Неву к Васильевскому острову. Чем больше проходило времени, тем яснее было видно, как отчаянный этот человек вдруг начинает метаться на краю полыньи, соображая, как ему ловчее прыгнуть, как прыгает, упершись шестом, и как опять бежит. И, забыв об ужасе, который поразил его вначале, лоцман теперь, хоть и с бьющимся сердцем, но уже только любовался на этого отчаянного мужика, только радостно дивился его умению, сноровке, быстроте и решимости. «Нет, такой не потонет, – думал он, – такому сам черт не брат! В чем это он одет? Не в треуголке ли? Кажись, и правда, в треуголке, да еще и с плюмажем?»