С трудом шагая опухшими ногами по гнилым половицам, сунув руки в широкие рукава теплой фуфайки, поеживаясь от озноба, Хилков твердым голосом говорил, что единственное, благодаря чему он живет и еще надеется пожить малость, есть писание труда «Ядро российской истории», но что каждый день встает все больше и больше преград, с которыми сил не хватает справляться. Прошел нынче слух, что его, Андрея Яковлевича, непременно лишат перьев, чернил, бумаги, — на чем тогда писать дальше? А книга вовсе не закончена, написано пока не все и даже не перебелено…
— Бумага вот, тут много! — сказал Якоб, кладя на стол стопу. — Надолго хватит!
— Много не велено держать, — ответил Хилков, — ругаться, поди, будут…
— Спрятать надо, рассовать по разным углам, чтобы не вместе была…
Хилков вдруг с подозрением взглянул на Якоба.
— Значит, более не принесешь? — спросил он тихо.
— Не принесу.
Они помолчали. Да и трудно клеится разговор, когда один из друзей уезжает, а другой остается.
Якоб коротко рассказал о своих планах.
— Ну, когда так, — строго заговорил Хилков, — в Копенгагене увидишь Измайлова. Скажи ему моим именем, да что моим! Не для себя, я чай, делаю, — пусть отыщет здесь каких ни есть сребролюбцев, даст им денег, дабы писать мне не запрещали. А коли сам сробеет, на Москву пусть отпишет.
— Понял, — сказал Якоб и поднялся.
— С чего заспешил уходить?
— Более нельзя мне здесь оставаться, — сказал Якоб. — Не сегодня-завтра схватят. Проведали чего-то или просто опасаются — не знаю, но только присматриваются…
Хилков усмехнулся:
— Упреждал я тебя, милого друга, не ожгись! Смел больно и повсюду все сам делаешь. И на галеры, и письма тайные, и по городам — где какие корабли строятся, и по пушечному литью…
Якоб ответил упрямо:
— Коли война, так не помедлишь. И то сколь много времени делал безбоязненно: видно — пора, отгулял свое по королевству шведскому.
Андрей Яковлевич разгладил седеющие усы, сел рядом с Якобом, обнял его за плечи, сказал душевным голосом:
— Имена не запоминай, скажи просто — консилия. Так-то, друг добрый… Скажи еще: завидовал, дескать, Андрей Яковлевич галерным каторжанам. Из них кто посмелее — бежит, Хилкову же не убежать никак, два пристава — днем, четыре — ночью, да решетки, да от короля указ — беречь неусыпно под страхом смерти. Ну и ноги пухнут… Засим прощай, молодец. Был ты мне другом, много помог, много славных минут, да и часов, провели мы вместе…
Андрей Яковлевич взял Якоба ладонями за щеки, поцеловал. Якоб заговорил, сдерживая волнение:
— Вы пребывайте в спокойствии, Андрей Яковлевич. Я все, как вы велели, сделаю. Ничего не забуду. И еще скажу: никогда не забуду, как рассказывали вы мне краткие повести об истории российской, как отвечали на вопросы мои, которых такое множество я задавал, как последние деньги свои давали мне для несчастных пленных.
— Ну-ну, — остановил Хилков. — Еще чего, — русский русскому на чужбине не поможет, тогда, брат, и свету конец. Иди. Прощай. Спасибо за все, что делал!
Когда Якоб был уже у двери и даже взялся рукою за скобу, Хилков вдруг окликнул его:
— Стой, погоди!
— Стою!
Он обернулся. Князь, улыбаясь, молчал…
— Что вы, Андрей Яковлевич?
— Последнюю цыдулю, что от меня отправлял, тайную, не ведаешь?
— Не знаю, князь.
— То-то, что не знаешь. Умная цыдуля, пригодится, я чай, нашим. Об лоцмане там речь идет. Дабы доброго лоцмана отыскали…
— Какого лоцмана?
— Узнаешь со временем. Ах, досадно мне, дружок! Ты знать все будешь, а я здесь ничего не узнаю. Ну, прощай, иди…
Якоб вышел, спустился с крыльца, вежливо дважды поклонился приставам, сказал на всякий случай, что завтра, когда принесет князю обед, захватит с собою не водку, а рому, и отправился домой.
Трактирщик, дядюшка Грейс, дремал в своем кресле. Открыв один глаз, он спросил:
— А может быть, ты, парень, еще раздумаешь и останешься?
Якоб не ответил.
— Если ты останешься, я тебя возьму. Но за ту же плату…
— Если бы заплатили побольше…
— Неблагодарная тварь…
Молча сложил Якоб в сундучок белье, пару будничного платья, теплую фуфайку, башмаки на деревянных подошвах и, надев свой праздничный красный кафтан, спустился с сундучком подмышкой по скрипучим ступеням. У него было еще много дела нынче.
Прежде всего на железном рынке он купил три маленьких напильника, полдюжины матросских ножей и дюжину испанских стилетов. В тихом месте, у моря, он туго стянул все свои покупки бечевкой, бережно привязал к оружию заранее приготовленное письмо и замотал все вместе тряпкой. Потом, захватив несколько бутылок рому, Якоб отправился на галерную пристань и спросил у голландца-надсмотрщика, на борту ли капитан Альстрем.
Альстрем был на борту.
Якоб поднялся по трапу, громко поздоровался с комитом Сигге и закричал ему, словно глухому:
— Теперь и я моряк, гере Сигге. Больше я не слуга в трактире.