— Денные тати, звери окаянные, что делаете? — спрашивал Афанасий. — Жену доблестного ероя Иевлева курохваты дьяки пужают острогом, пужают, что посиротят детей, что пустят вовсе по миру. Для чего? Дабы на супруга своего показала облыжно, дабы отца детей своих предала дыбе, дабы угождение сделать некоторым скаредам и мздоимцам, некоторым трусам, потерявшим доблесть свою и мужество! Да и был ли ты, ни холодный, ни горячий, таким, как прочие истинные люди русские бывают? Что глядишь? Думаешь, слаб Афанасий, на ладан дышит, не повалить ему меня? Ан повалю! Я только сего часу и дожидаю на сем свете. Земной человек — Афанасий, хушь и в обличьи скорбном. Грешно, да никто нас с тобою не услышит: нынешнею ночью не спал, все виделось, как тебя перед государем поносными и срамными словами ущучу, как залебезишь ты, воевода, завертишься, а я тебе хрип рвать буду! Не страшен Прозоровский — страшен Ржевский. Прозоровский со временем на дыбе будет, а ты, змей, безбедно земной путь свой окончить можешь — в славе и почестях. Так не дам же я тебе того. Каждый твой вздох я отсюдова, из Холмогор, от Архангельска слышал, каждую твою мысль поганую да трусливую видел. Иди отсюдова! Не гоже мне тебя к столу не звать — ты воевода, я смиренный старец, — да кровь во мне не та. Пущу костылем за трапезой при людях — хуже будет! Иди на свое подворье, да приготовься царю говорить. Я давно знаю что скажу…
Ржевский все-таки поклонился, смиренно вздохнул, ушел. Келейник принес в кубке лекарство — бальзам, присланный Апраксиным из Москвы. Афанасий, морщась, проглотил, поправил на голове скуфейку, велел подать себе «того проклятого пса». Пес лежал на спине, старик чесал ему розовое брюшко, спрашивал:
— И откудова ты такой уродина народился? И кто твои батюшка с матушкой? И что она такая за глупая собака, которой владыко пузо чешет?
Погодя здесь же на солнышке подремал немного, потом попозже, когда с Двины прибежали монахи — взял костыль и, слабо ступая, совсем дряхлый, но с суровым блеском в зрачках, пошел к пристани — встречать царя. Кроме Ржевского, здесь никого не было. По блескучим водам широкой реки медленно и важно на веслах двигался струг под царевым штандартом. Петр без кафтана сидел на борту, речной ветер надувал его белую полотняную рубашку с круглым голландским воротником. От солнца и ветра лицо у него было темное, лупилась кожа на носу, ярко блестели белые, ровные зубы. Спрыгнув на доски пристани, он быстрым шагом подошел к Афанасию, всмотрелся в него, сморщился:
— А и постарел ты, отче! С чего так? Немощен?
От него пахло потом, смолою, пеньковыми снастями. Афанасий молчал, рассматривал царя, вокруг шумели свитские — прыгали со струга на прогибающиеся сырые доски пристани, выкидывали бочонки, ящики, корзины. Гребцы с трудом волокли тяжелого Головина, он смеялся, что-де уронят его в воду.
— И ты, государь, ныне не молодешенек! — произнес Афанасий. — Ишь, седина пробилась…
Он вдруг всхлипнул, но сдержался и сказал только:
— Дождался я тебя.
Низко поклонился, попросил:
— Почти, государь, моей хлеба-соли отведать. Всех прошу, кроме как господина князя-воеводу Ржевского. Ему за моим столом не сидеть!
Ржевский страшно побледнел, Петр спросил строго:
— Дуришь, старик?
— А хоть бы и так! — спокойно и даже величественно ответил Афанасий. — Немного дурить-то осталось, сам видишь, прежнее миновалось, бороды более не рвать…
Петр пожал плечами, пошел вперед. Александр Данилович Меншиков, натягивая на ходу кафтан, дернул окаменевшего Ржевского за рукав, спросил:
— Что, Васька? Отъюлил свое? Упреждал я тебя, сукин ты сын, делай с Иевлевым по-доброму. Все искал Федору Юрьевичу подольститься, все искал, как на всех угодить. Вот и угодил…
И, догнав Апраксина, весело осведомился:
— Сильвестра-то отпустили?
Федор Матвеевич быстро взглянул на Меншикова, ответил:
— Плох он будто бы, и все в узилище. Скорее бы, вот уж истинно минута дорога…
Уже солнце село, когда Петр вышел с архиепископского подворья. Он был один, без шапки, в расстегнутом кафтане, курил трубку. Возле ворот с непокрытыми головами дожидались царя боцман Семисадов, Егор да Аггей Пустовойтовы и старик Семен Борисович.
— Ну? — негромко, басом спросил Петр.
И крикнул:
— Знаю, все знаю! Хватит!
Потом приказал:
— Позвать сюда Ржевского!
В густой темноте безлунного, беззвездного вечера монахи, служники Афанасия, побежали искать воеводу. Петр сидел на лавке у ворот, молча попыхивал сладко пахнущим кнастером, слушал захмелевшего Осипа Баженина, который хвастался тем, как быстро и в точных пропорциях построил нынче фрегат. Было очень тепло, тихо, где-то погромыхивал гром, гроза все собиралась, да никак не могла собраться. Из ворот вышел Меншиков, пошатываясь сказал:
— Ну, накормил дед, да, накормил. Ты, мин герр, рыбку не кушаешь, а у него рыбка, и-и…
Петр не ответил. Меншиков еще шагнул вперед, засмеялся:
— Ничегошеньки не видать. Мин герр, может, я уже и помер, а? Может, мне оно все причудилось?
— Венгерское всегда так бьет! — с лавки молвил Петр. — Иди на голос, сядь.
Александр Данилыч сел, сладко зевнул, опять засмеялся: