Сильвестр Петрович кивнул:
— Под нею, государь. До Усть-Ижоры гнал, а битва-то была ранее. Говорится в летописи, что приидоша свеи в силе велице и мурмане, и сумь, и емь в кораблих, множество много зело, свеи с князем и бискупом своими и сташа на Неве в устье Ижоры, хотя восприяти Ладогу…
— Восприяти! — сурово, краем рта усмехнулся Петр.
В Усть-Ижоре для Петра был построен шатер. Александр Данилович жарил на штыке над пламенем костра добрый кусок баранины, рассказывал весело:
— Ты, мин гер, погляди вокруг, чего деется: русских мужиков наперло видимо-невидимо, отовсюду из-под шведа к тебе бегут. И харчишек нанесли, и молока, и творогу, ей-ей, словно где на Волге али на Москве-реке. И бабы и девки, слышь, — песни старые поют…
Петр ушел в шатер. Меншиков, дожаривая мясо, с грустью вдруг сказал Аниките Ивановичу Репнину:
— Пришли, навалило народишку… А как спроведают наше житьишко, как зачнут с них подати рвать, как погонят на корабельное строение…
Потряс головою, вздохнул:
— И-эх, князинька… С Виниусом-то слышал? Пошло письмо на Москву дружку нашему, доброму Федору Юрьевичу. Пропал старичок…
Репнин насупился, ответил глухо:
— Провались оно все, думать, и то немочно, голова трескается…
Петр сидел в шатре на лавке, перед ним у стола стояли Глебовский и немец Нейтерт. Капитан — иссиня бледный, с простреленной нынче шведской пулей шеей — бешеным голосом рассказывал, что господин подполковник не изволил поддержать его во время приступа — отговорился тем, что приказа не имеет; неприятель поставил засаду — драгун; несмотря на сие обстоятельство, драгуны были сбиты и вал взят, однако же шведы от погони ушли и заперлись в Ниеншанце, а победа могла быть полной…
— Ну, подполковник? — спросил Петр.
— Я не имель приказ.
— А глаза имел? Уши имел? Голову?
— Я не имель приказ, — с достоинством, спокойно повторил немец. — Я не имель приказ. А когда я не имель приказ, тогда я не делал сикурс.
— Пшел вон! — со спокойной злобой сказал Петр Нейтерту.
Немец вышел, высоко неся голову, позванивая серебряными звездчатками шпор.
— Глебовский! — позвал Петр.
Тот, не двигая головой от страшной боли в шее, где застряла пуля, подошел ближе, встал смирно.
— Приказа у него не было! — вдруг крикнул Петр. — Понял? Не было приказа! И верно, не было! А более ему ничего не понять! А тебя я не виню. Ты все сделал как надо! Не виню! Иди! Скажи там лекарю моему, чтобы пулю тебе вынул…
Глебовский стоял неподвижно, из глаз его ползли слезы.
— Ну? — раздражаясь, спросил Петр. — Что еще? Чего ревешь, словно девка?
— Народу у меня побито тридцать два человека, — сказал Глебовский. — Я с ними, государь…
— Не виню! — крикнул Петр тонким, не своим голосом. — Сказано, не виню! А побито… Ну побито, чего ты от меня-то хочешь? Иди отсюда, иди, чего еще надо…
Глебовский вышел. Петр лег на кровать, укрылся, свернулся, как в детстве, клубком. Колотились зубы, обмирало сердце, вместе с кроватью он то несся куда-то вниз, в тартарары, то его вздымало под далекие черные тучи. Было страшно, смертельная тоска терзала все его существо, жалким голосом он позвал:
— Ей, кто там! Меншикова ко мне, губернатора шлюссельбургского!
Денщик побежал за Александром Данилычем, тот сел рядом с Петром, заговорил ворчливо-ласково, с доброй укоризной:
— Ишь, чего выдумал, мин гер, занемог перед делом-то… Да и полно тебе, никуда ты не летишь, все чудится. То — лихорадка-лиходея разбирает, трясовица треклятая. Мы живым манером Блюментроста позовем…
— Ну его, не надо! — попросил Петр.
— А не надо, и шут с ним, с немцем. Не надо — так мы тебе, Петр Лексеич, водочки на стручковом турецком перце поднесем, ты от ее в изумление придешь, пропотеешь гляди, а там споднее сменим, в сухоньком и вздремнешь. Ты, мин гер, притомился, вот что…
От голоса Меншикова сделалось будто бы поспокойнее, кровать перестала проваливаться, теплая рука Данилыча, его мягкий голос, ласковые слова — все вместе словно бы убаюкивало, как в младенческие годы тихая песенка Натальи Кирилловны. Петр задремал, но во сне жаловался:
— Не ведаю я, не ведаю, о господи преблагий!
— Полно, мин гер, чего ты там не ведаешь! — будил Меншиков. — Спи себе, да и только…
На цыпочках, осторожно вошел Блюментрост, погрозил Меншикову пальцем, вынул из кармана склянку, произнес непонятные слова:
— Эссенция мартис аперативо кум суко поморум, имеет силу разделительную и питательную…
Меншиков понюхал эссенцию, вздохнул, а когда Блюментрост ушел — вылил склянку за полог шатра. Потом от скуки и для препровождения времени сел писать письмо. Писал он очень плохо — составлял буквы друг с другом в кривой ряд и почти перед каждой задумывался.
«Дарья Михайловна, Варвара Михайловна, здравствуйте на множество лет! Благодарно милости вашей бью челом, что изволите ко мне писать о своем здравии»…
Тут он надолго задумался. На Дарье Михайловне он давно собрался жениться, писал же к обеим сестрам Арсеньевым, жившим у хором царевны Наталии Алексеевны. Надо было в письме тонко и с политесом намекнуть о своем чувстве к Дарье. И Александр Данилыч вновь принялся приставлять буквы друг к дружке: