— Пришли, да солдаты говорят: еще баталии будут. Ждут — огрызаться станет швед; крепок, говорят, воевать, не научен сдаваться в плен.
— Жгуча крапива родится, да во щах уварится! — усмехнулся Рябов и привлек к себе Ванятку.
Тот, оглянувшись, не видят ли люди, сам прижался к отцу. Так они стояли долго, молчали и смотрели вдаль — туда, где открывался простор Балтики.
Когда возвращались в лодке, Петр говорил:
— Нынче исправим, бог даст, штандарт наш. Имели мы Белое, Каспийское и Азовское, нынче дадим орлу исконное, наше — Балтийское. Встанем на четырех морях…
Ногтем он выскреб пепел из трубки, попросил табаку. Кнастера ни у кого не было. Рябов протянул царю свой кисет из рыбьего пузыря.
— Что за зелье? — спросил Петр.
— Корешок резаный, заправлен травою — донником…
Петр раскурил трубку, пустил ноздрями густые струи дыма, заговорил неторопливо, словно отдыхая после бранного труда:
— Так-то, господин первый лоцман! Потрудились на Двине, зачали ныне трудиться на Неве. Нелегок будет, чую, сей наш труд. К Архангельску ты и не думай возвращаться. Разведаешь мне здешние воды — фарватеры, глубины, мели, перекаты, залив толком распознаешь, с рыбаками невскими обо всем столкуешься. С тебя впоследствии спрошу строго. В недальние времена будет тут флот, пойдут к нему корабли со всего мира, начнем, с божьей помощью, торговать во благо…
И, повернувшись к Ванятке, спросил:
— Будет так, господин флоту корабельного барабанщик?
Ванятка, вспомнив про канувший в воду барабан, заробел. Рябов ответил за сына, задумчиво, не спеша:
— Коли море, государь, наше, то и флоту на нем быть нашему, российскому. А что нелегок будет сей труд — то оно верно. Вишь, не ушла шведская эскадра, стоит, ждет своего часа…
Петр взял трубу, всмотрелся: на заливе далеко-далеко виднелись мачты и реи неподвижно стоящих кораблей эскадры адмирала Нуммерса…
4. Крепость на Заячьем острове
Весь этот день в русском лагере спали все — от обозных солдат до генералов и самого фельдмаршала Шереметева. Только караульщики похаживали над тихо плещущими водами Невы, позевывали да перекликались:
— Слу-ушай!
— Послу-ушивай!
Когда посвежело, собрался совет, на котором Петру и Меншикову присудили ордена святого Андрея Первозванного. Возлагать орденские знаки совет велел старейшему кавалеру сего ордена Алексею Федоровичу Головину. Царь перед мгновением церемонии замешкался с делами, первым подошел Меншиков в парчовом с жемчугами кафтане, в пышных кружевах, взял левой рукой ленту, правой — орден и драгоценные каменья; едва поклонившись, отвернулся от Головина. Тот поджал губы, покачал головой. В шатер плечом вперед, торопясь и стесняясь, вошел Петр, принял в большую руку и ленту и орден с каменьями, поклонился совету. Лицо у него в эти секунды было детски беспомощное, открытое, счастливое. Аникита Иванович Репнин, выйдя из шатра, махнул платком, тотчас же загремели все пушки — и русские и взятые у шведов…
Еще не отгремели орудийные залпы, когда из кузни города Ниена принесли первые медали, выбитые по приказу Петра. На медалях можно было прочитать: «Небываемое бывает». Солдаты и офицеры, участвовавшие в пленении «Астрильда» и «Гедеана», построились возле березовой рощицы — вдоль пологого, болотистого берега Невы. Петр, торопясь, кося глазами, как всегда во время торжеств и церемоний, прикладывал каждому к груди медаль; солдат, либо сержант, либо офицер прижимал награду ладонью, точно она могла прилепиться. Все делалось в тишине, в молчании, никто не знал, как должно производить такие церемонии. Рябов тоже получил медаль, посмотрел на нее, положил в глубокий карман…
Когда Петр вернулся в шатер, Меншиков, стоя возле высокой конторки, потея и сердясь, писал письмо на Москву, приставляя одну к другой буквы:
«…господин же капитан соизволил ходить в море, и я при нем был, и возвратились не без счастья: два корабля неприятельские со знамены, и с пушки, и со всякими припасами взяли. И люди неприятельские многие побиты. Сего же дня дадеся мне честь — кавалер. За сим здравствуйте, мои любезнейшие. Писано в крепости Ниеншанц — ныне Шлотбург».
И подписался:
«Шлюссельбургский и Шлотбургский губернатор и кавалер Александр Меншиков».
Лицо у него было при этом злое.
Петр заглянул в письмо, спросил:
— А ну, с чего надулся, либер Сашка?
Меншиков ответил с хрипотцой в глотке:
— Пущай, мин гер, утрутся. Как знаки на меня возлагали — едва ихними буркалами сожран не был… Завистники, скареды, дьяволы! Ныне пущай припомнят: пирогами-де с зайчатиной торговал… Отныне и до веку — забыто!
— Забыто, покуда я не напомню! — жестко сказал Петр. — А коли напомню, Александр Данилыч, тогда так станется, что и пирогами торговать за счастье почтешь. Люб ты мне, дорог, орел-мужик, а в некоторые поры…
Он махнул рукой, не договорил. Горькое выражение мелькнуло вдруг в его глазах, он еще вгляделся в Меншикова и с тихой тоской спросил:
— Что ты думаешь? А? Что своей башкой проклятой думаешь, будь ты неладен?
— Я? Да господи, да заступники! — крикнул, бледнея, Меншиков. — Да нет у тебя…