Затем он мне сказал следующее: «От Вас я еду к Керенскому и везу ему
Если бы Владимир Набоков исполнил свой долг, сообщив немедленно мне о встрече с Львовым, все же была бы возможность предотвратить катастрофу. Вместо этого мои коллеги по кабинету хранили молчание и наблюдали в тот вечер за моим поведением.
Во время своего первого визита Львов действительно не вручил мне никакого ультиматума, поскольку это и не предполагалось делать. Из разговора с И. А. Добрынским, состоявшемся в Москве, он узнал, что вопрос о военной диктатуре предполагалось обсудить на секретном совещании в Ставке, куда был приглашен сам Добрынский. Полагая, что такое разрешение нарастающего политического кризиса будет иметь для России фатальные последствия, Львов предложил провести реорганизацию правительства, включив в него и Корнилова, и меня. В своих мемуарах Львов пишет, что Добрынский согласился представить этот план на рассмотрение участников совещания в Ставке. Вот как описывает Львов то, что за этим последовало:[232]
«20-го августа ко мне вновь в номер заходит Добрынский и с радостью объявляет, что план мой на секретном совещании принят. Правда, думали остановиться на военной диктатуре, но он выступил с речью против, в защиту моего плана, и совещание в конце концов этот план одобрило. Затем он прибавил, что глубокою ночью он был введен в кабинет Верховного главнокомандующего и Корнилов с глазу на глаз сказал ему, что решился быть военным диктатором, но никто знать об этом не должен. Прощаясь с ним, Корнилов сказал: «Помните, что вы меня не видали и я вас не видел». «Одно решение не совпадает с другим», — заметил я.Добрынский признался мне, что и он не вполне понимает, что происходит в Ставке. Кто был на секретном совещании, Добрынский не говорил, и я не считал себя вправе его расспрашивать. «Однако все-таки надо действовать в духе моего плана», — сказал я. Добрынский со мной согласился.
Я тотчас же вызвал по телефону брата моего Николая Николаевича Львова, видного общественного деятеля, рассказал ему все и просил переговорить с московской общественностью относительно образования Национального кабинета. Брат мой согласился и уехал.
На другой день, 21 августа, в мой номер входит Добрынский и говорит, что со мной хочет познакомиться Аладьин, бывший член I Государственной думы, лидер трудовиков. Я выразил свое согласие: вошел Аладьин в форме лейтенанта английской службы. Поздоровавшись со мной, он стал жаловаться на Керенского, что тот не желает его видеть, а между тем Аладьин собирался ему всю правду в лицо сказать… Через несколько минут Аладьин сказал мне, что получил из Ставки письмо от Завойко.
«Кто этот Завойко?» — спросил я. «Это ординарец при Корнилове, — отвечал Аладьин. — В письме содержится очень важное поручение. Я сидел целых два часа у князя Львова, желая с ним поговорить наедине, но у Львова столько было народу, что я не улучил удобной минуты».
— Могу я узнать, в чем заключается поручение? — спросил я.
— Вот вам то место из письма, которое относится до поручения, — сказал мне Аладьин, показывая мне бумажку, в которой буквально было написано следующее: «3а завтраком генерал, сидевший против меня, сказал: «Недурно бы предупредить ка. — де., чтобы к 27 августу они вышли все из Временного правительства, чтобы поставить этим Временное правительство в затруднительное положение и самим избегнуть неприятностей».
— Кто такой этот генерал? — спросил я.
— Это Лукомский.
— А у кого же завтрак? — продолжал я.
— У Верховного главнокомандующего.
— Какую же цену имеет письмо простого ординарца?
— Дело в том, — пояснил мне Добрынский, — что Корнилов сам никогда никаких писем не пишет. — Все идет через Завойко, и письмо Завойко равносильно приказанию самого Корнилова.
Я ахнул и понял все значение предупреждения в письме Завойко.