Если бы понадобился сверхчувствительный барометр, показывающий во всякий период и во всякий момент изменение силы русского деспотизма, таким барометром могло бы служить отношение к печати. "Свобода печати - главный залог свободы страны", - сказал Мильтон. С таким же основанием можно утверждать обратное: закабаление печати - главная гарантия деспотизма. Деспотические правительства это знают. Нет ни одной области человеческой деятельности, к которой самодержцы относились бы с такой подозрительностью, как к прессе. В России, как мы видели, правительство не проявляло слишком большой любви к школам и тем более к земским учреждениям, но печать в гораздо худшем положении, чем те и другие. Самоуправление и школы приносят свои плоды в более или менее отдаленное время, печать же действует немедленно. Область действия школ и земства ограниченна, печать же господствует над всей громадной империей. На любом другом поприще противник всегда человек - профессора, земские деятели и прочие. Как бы неприятны они ни были для царизма, но это по крайней мере люди, известные лица. А писатель - что он такое? Может быть, чудовище, для которого не существует ни закона, ни религии, способное на все? Куда он направит свою таинственную силу, как может воздействовать своим злобным пером на неразумных и слабых?
И в то же время какое общественное установление так беззащитно, как печать? Во всякой другой сфере общественной жизни мысль и разум более или менее тесно связаны с материей. Самоуправление и просвещение необходимы для самого государства, для его успешного развития и материального благосостояния. Но в печати государство не нуждается. Правда, оно пользуется услугами типографа, чтобы печатать свои официальные публикации, но это не пресса. Без подлинной печати, мозга общества, деспотизм может прекрасно обойтись и продолжать существовать, как некоторые животные могут жить долгое время после того, как лишились одного полушария головного мозга. Печать - высший мир мысли, и она не способна к самозащите. Долг других установлений общества - объединиться для охраны этой жизненно важной части своего организма. Если они на это не способны, печать окажется во власти силы. Деспоты будут держать свою жертву в тисках и либо сокрушат и уничтожат ее, либо позволят ей жить и дышать так, как это им будет угодно. Вот почему положение печати служит наилучшим мерилом силы деспотизма. С этой точки зрения история взаимоотношений русской прессы и самодержавия в высшей степени интересна.
Никогда Россия не знала ничего даже отдаленно напоминающего свободу печати или терпимость к политическим и религиозным идеям. Петр Великий, царствование которого явилось апогеем имперского либерализма, пытал и предавал смерти писателей-раскольников, авторов памфлетов против его реформ. Но царь питал горячее пристрастие к европейской культуре, и все, что исходило от нее, неукоснительно одобрялось. Рассказывают, что, когда переводчик пуфендорфского "Введения в историю европейскую" предложил опустить несколько страниц, не слишком хвалебных для Московии, Петр в назидание отечески стукнул его своей знаменитой палкой за столь неслыханную непочтительность к великому историку и приказал печатать книгу без изменений.
Преемники Петра следовали его примеру. Они покровительствовали изящной словесности, наукам и искусствам, создавали академии, основывали литературные журналы. Екатерина II сама выступала с драматическими произведениями, собственноручно писала нравоучительные сказки и скучные педагогические сочинения и соблаговолила даже переделать для русской сцены "Виндзорских кумушек" Шекспира.
Правда, цензура уже тогда существовала, но то был не инородный бюрократический орган, инстинктивно враждебный писателям и литературе, каким он с тех пор стал. Ученые и профессора охаивали труды других ученых и профессоров, более молодых и менее известных, чем они, и, что весьма любопытно, в своей злобе и зависти писатели той эпохи были более враждебны свободе печати, чем самодержавие. Скабичевский в своей истории цензуры рассказывает, что, когда выпустили в свет журнал Академии наук без представления его цензуре, писатели, как лакеи, стали поносить друг друга, превознося цензуру как институцию величайшей важности. Правительству пришлось вмешаться, и оно тщетно пыталось образумить злобствующих литераторов, призывая их к большей терпимости и доказывая, что мир не погибнет, если людям дозволено будет открыто выражать свое мнение.
Разумеется, было бы ошибкой приписывать патриархальные отношения, царившие между императорами или императрицами и писателями того времени, либерализму деспотов и угодничеству литераторов. Причина была куда более простой.