Внешним обрамлением стереотипных суждений служат эпитеты оценочного характера, имеющие особое значение в политической поэзии. По отношению к москвитянам (русским) в польской политической публицистике наиболее часто на протяжении всего XVII в. встречается в качестве определения устойчивое словосочетание «naród gruby» (т. е. грубый, невежественный, вульгарный), а в «сарматской» публицистике периода Барской конфедерации 1768–1772 гг. оно используется почти исключительно. Вторым по частоте применения является словосочетание «naród hardy» (в XVIII в. – гордый народ). Спорадически говорится о народе, привыкшем к неволе[344]
, а также о богатом (хотя и глупом) народе[345]. Эти определения не применялись повсеместно и безоговорочно. С тезисом о мнимой цивилизационной отсталости Москвы полемизировал во время первого бескоролевья автор, ссылавшийся на знакомство с ней по личному опыту, по-видимому, гражданин Великого княжества Литовского: «A iż mówią: “Moskiewski naród gruby”, nie widzieli go, a sądzą. Już to nie gruby, co czyni swemu dosyć,Отвлекаясь от достоверности или недостоверности данных поляками негативных определений Московского государства и народа, следует счесть несомненным, что в конце XVI в. и в первой половине XVII в. примечательной особенностью подобных оценочных суждений являлось отсутствие в них критерия вероисповедания как якобы самого характерного для москвитян (русских) в свете литературы предмета, равно как и по их собственному мнению.
В период «димитриад», которые стереотипно рассматриваются в историографии (как в польской, так и в русской) в качестве «экспансии контрреформации» на территорию Московского государства, ни в одном из известных нам светских публицистических сочинений, ни в одной из записок военных – участников польской интервенции в Москве – не выдвигается аргумент «религиозной миссии». Напротив, в анализируемых публицистических текстах осуждается развернутая иезуитами пропаганда экспансии католицизма[347]
. По отношению к русским определение «схизматический народ», «схизматики» появляется лишь в середине XVII в.[348]. Так же и по отношению к собственному народу польские публицисты того времени не затрагивали тему вероисповедания, с забавным самодовольством называя своих сограждан «добродетельным народом», столь же часто – «свободным народом», не употребляя иного эпитета, которого, казалось бы, можно было вполне ожидать. Однако он появляется лишь во второй половине XVII в. – «католический народ». Из трех основных кодов конструирования коллективной идентичности нашел отражение в исследуемых источниках в первую очередь «код благовоспитанности или цивилизованности», а отнюдь не «код первобытности» – древности происхождения народа и в силу этого его первенства по сравнению с другими народами, и не «код трансцедентности либо святости» как богоизбранного народа[349].Этот тезис подтверждается содержащимися в памятниках польской публицистики характеристиками московских государей. В силу обстоятельств они относятся, прежде всего, к Ивану IV Грозному, поскольку большинство текстов на тему польско-русских отношений приходится на период первого бескоролевья. Вопреки приведенной выше самооценке поляков как представителей «свободного народа», что предполагало осуждение с их стороны деспотизма и жестокости царя Ивана, он произвел на них огромное и вовсе не негативное впечатление. Галерею образов Ивана Грозного в польской публицистике первого бескоролевья открывает латинская апология авторства Станислава Цесельского, приписываемая, однако, Станиславом Котом перу самого Анджея Фрыч-Моджевского. В этом сочинении Иван IV предстает как идеал доблестного правителя, славного во всей Европе[350]
.На протяжении всего рассматриваемого периода «великий князь московский» в глазах польских публицистов представал государем богатым («денежным»), хотя его иногда и упрекали в том, что эти деньги он получал от эксплуатации подданных[351]
либо как субвенции от иностранных правителей[352]. Во времена первого бескоролевья он предстает не только как христианин, но в роли подлинного защитника всего европейского христианства от язычников[353]. Схизматиком, в глазах публицистов, русский царь парадоксально становится лишь во времена Алексея Михайловича, то есть именно тогда, когда латинское христианство начинает оказывать влияние на московское православие[354].