Щемящее и безысходное чувство рождала эта холодная, мрачная квартира, в которой мне позднее было суждено прожить пять лет. Именно такого типа «доходные дома» послужили фоном «униженных и оскорбленных» героев Достоевского. Война смела внешнее благополучие дома и обнажила его жутковатую петербургскую суть. Живя совсем близко от своего старого дома, я не находил в себе сил зайти даже во двор. Но однажды, набравшись мужества, я все-таки вошел под арку нашего дома на углу Большого проспекта и улицы Калинина. Ничего не изменилось, только двор показался мне гораздо меньше, чем раньше. Окна верхних этажей отражались в огромных, напоминающих слезы лужах, волнуемых ветром.
Я долго смотрел на окна первого этажа, где мы жили. Вот наша комната, вот бабушкина. Окно комнаты, в которой умерла моя мать. Вдруг из открытой форточки этого окна кто-то окликнул меня по имени – я узнал женщину из соседней квартиры, которую, очевидно, вселили в опустевшую нашу. Не отдавая себе отчета, я повернулся и бросился прочь со двора.
Я знал, что всех, кто жил на Петроградской стороне, хоронили на Серафимовском кладбище. Очевидно, и мои родители были похоронены там. Это была окраина города, дорога на «Черную речку» дуэли Пушкина. Набережные изрыты огородами. Среди гигантских пустырей пасутся козы, из глухой блеклой травы и крапивы поднимаются кое-где случайно уцелевшие руины стен с развеваемыми ветром обрывками старых обоев. Деревянных домов почти нет, их разобрали на дрова. А вот и Серафимовское кладбище – огромное поле, ограниченное линией далеких городских окраин с дымящимися трубами и фабричными корпусами. Среди полей, как островок, кладбищенский лес и маленькая деревянная церковь Серафима Саровского. Множество старых крестов и оградок…
Неподалеку от дороги рыли могилу, выбрасывая наружу комья желтой вязкой глины. Склонившись над ямой, я спросил, где находятся могилы погибших в блокаду. Могильщик в грязном мокром бушлате, стоя на дне ямы, поднял кверху свое изрытое оспой лицо и, утерев рукавом пот, сказал:
– Пойдешь прямо мимо церкви, увидишь траншеи – братские могилы, как грядки, – там хоронили блокадников…
Стал накрапывать дождь, черные деревья роняли с голых ветвей холодные капли. Передо мной было огромное поле с едва заметными в траве грядами, уходящими к горизонту, – сотни тысяч ленинградцев были похоронены здесь.
Дождь все усиливался. В тишине откуда-то доносился женский плач, заглушаемый порывами ветра и пронзительным криком паровоза. Деревья начинали желтеть своими высокими кронами. Стволы черные – словно от горя…
Послеблокадный город был тих и безлюден. В мирное время я никогда не слышал во дворах нашей петроградской стороны шарманки, но теперь на узкие и страшные, как дно колодцев, дворы иногда приходили слепые, изувеченные войной певцы. Я особенно запомнил одного. Его лицо напоминало найденные при раскопках древние, искалеченные безжалостным временем античные головы с отбитыми носами. О, бедный русский Гомер XX века! Он был в рваной гимнастерке с колодками орденов. Я долго шел за ним со двора во двор, слушая его песню, монетки кидали из разных окон, завернув их в обрывки газет:
Когда наступал холодный, ненастный вечер, в квартире сестер становилось нестерпимо тягостно. Все валится из рук. Вздрагиваешь от скрипа половиц, завывания осеннего ветра. В тишине неожиданно, как пистолетный выстрел, хлопает форточка.
Любимым местом вечернего пребывания моей сестры Аллы стала… оперетта. Я был вначале невероятно шокирован этой непонятной мне страстью – тем более в такое время, после всего пережитого…
Сестра перечисляла мне: на «Сильве» была сорок раз, на «Баядерке» – пятьдесят…
Люди во фраках, дамы с глубоким декольте, смех, брызжущее веселье, шампанское и любовь… У зрителей светлели лица, хохот и аплодисменты прерывали много раз спектакль. Как до войны!
…Мы входили в нашу темную квартиру, шли ощупью в кухню и напевали в холодной пустоте. Сестра опять надевала ватиновую подкладку от пальто и засыпала, накрывшись двумя одеялами и старой, изъеденной молью материнской шубой. На стене мерно, как блокадный метроном, стучали ходики. За окном выл ветер, и черное небо было оживленно-тревожным в стремительном беге ночных облаков… Стекла на кухне дрожали и жалобно звенели, вторя порывам промозглого петербургского ветра. Безысходность!…