Пока я писал это письмо, на почтовую станцию в Троице прибыл один мой знакомец, словам которого можно доверять. Он выехал из Москвы на несколько часов позже меня; зная, что мне придется здесь ночевать, он попросил о встрече со мною, пока ему будут перепрягать лошадей. Он подтвердил то, что я уже знал: совсем недавно в Симбирской губернии, вследствие крестьянского бунта, сожжено было восемьдесят
деревень. Русские приписывают эти беспорядки польским интригам. «Какая же выгода полякам от пожаров в России?» — спросил я рассказчика. — «Да хотя бы та, — отвечал он, — что они надеются навлечь на себя гнев русского правительства; они ведь боятся одного — что их оставят в покое». — «Вы мне напоминаете, — воскликнул я, — те шайки поджигателей, которые в начале первой нашей революции винили аристократов в том, что те сами жгут свои замки». — «Напрасно вы мне не верите, — возразил русский, — я за этим слежу и знаю по опыту, что всякий раз, как государь император склоняется к милосердию, поляки устраивают новые козни: засылают к нам переодетых лазутчиков, если же действительных преступлений не хватает, то создают видимость заговоров; а все лишь затем, чтоб распалить в русских ненависть и навлечь новые кары на себя и своих сограждан; словом, их более всего страшит прощение — ведь от мягкости русского правительства могли бы перемениться чувства польских крестьян к врагу и, получая от него благодеяния, они в конце концов могли бы его полюбить». — «По-моему, это какой-то героический макиавеллизм, — отвечал я, — только мне в него трудно поверить. Да и отчего бы вам тогда не простить их, чтоб вернее покарать? Так вы превзошли бы их сразу и в хитрости и в великодушии. Однако же вы их ненавидите; а оттого мне скорей думается, что русские винят во всем свою жертву, чтоб оправдать собственное злопамятство, и во всех несчастных происшествиях у себя дома ищут предлог, чтоб отягчить ярмо на шее своего противника, непростительно провинившегося пред ними своею былою славой; тем более что польская слава, согласитесь, была весьма громкою». — «Как и французская... — лукаво подхватил мой приятель (я знавал его еще в Париже), — да только вы превратно судите о российской политике, потому что не знаете ни русских, ни поляков». — «Это всякий раз твердят ваши соотечественники, когда кто-то решится сказать им неприятную правду; поляков-то узнать нетрудно — они ведь говорят без умолку, а я скорее доверяю говорунам, которые высказывают все, что у них на уме, нежели молчунам, которые высказывают лишь то, что никому и не интересно знать». — «Однако же мне вы как будто доверяете». — «Лично вам — да; но стоит мне вспомнить, что вы русский, и я, даже зная вас уже десять лет, начинаю корить себя за неосмотрительность, то есть за откровенность». — «Предвижу, как распишете вы нас, когда вернетесь домой». — «Да, если б я стал о вас писать; но раз вы говорите, что я не знаю русских, то я воздержусь судить наобум о вашей непроницаемой нации». — «Лучше вы и не могли бы поступить». — «Ладно же; только не забывайте, что даже самый осторожный человек, однажды уличенный в скрытности, тем самым все равно что разоблачен». — «Для таких варваров, как мы, вы слишком сатиричны и слишком проницательны». С этими словами мой бывший друг сел в экипаж и умчался прочь, а я вернулся к себе в комнату, чтобы записать для вас нашу с ним беседу. Свои последние письма я прячу среди оберточной бумаги, ибо все время боюсь какого-нибудь скрытого или даже открытого обыска с целью дознаться до моих тайных мыслей; надеюсь, что, не найдя ничего ни в письменном приборе, ни в портфеле, они успокоятся. Я уже говорил в другом месте, что, собираясь писать, непременно стараюсь отослать фельдъегеря; сверх того я распорядился, чтоб он никогда не входил ко мне в комнату, не спросивши моего разрешения через Антонио. Итальянец в хитрости не уступит русскому, а этот человек служит мне уже пятнадцать лет, он смышлен, как современные римляне, и благороден душою, как римляне древние. С обыкновенным слугой я бы не решился ехать в эту страну или же воздержался бы от записей; Антонио же, препятствуя шпионству фельдъегеря, обеспечивает мне кое-какую свободу.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ПИСЬМА
Троица, 18 августа
Если бы мне пришлось извиняться за свои повторы и монотонность изложения, то я должен был бы просить прощения за то, что вообще путешествую по России. Всякий добросовестный путешественник вынужден часто возвращаться к одним и тем же впечатлениям, но в России это более неизбежно, чем где-либо... Желая дать вам как можно более точное представление о стране, по которой езжу, я вынужден подробно, час за часом, рассказывать обо всем пережитом; только так могу я подкрепить те мысли, что придут мне в голову впоследствии. Притом каждый новый предмет, внушающий прежние мысли, подтверждает их справедливость; всякому правдивому рассказу о путешествии присуща несвязность. Методическое изложение уберегло бы меня от критики, зато отняло бы читателей.