– Да, а на закусочном фронте у нас прорыв. Придется под капусту. Ну, ничего. Зато революция, – кисло усмехнулся он. – Н-да, революция. Вам, видите ли, хорошо стоять в стороне и зубоскалить. Вам что? А вот мне… Я с шестнадцати лет в революции. Три раза ранен. Один брат убит на колчаковском фронте от белых. Другой – на деникинском от красных. Отец железнодорожник помер, кажется, от голода. Вот видите? Жена была. И вот – восемнадцать лет. За восемнадцать лет разве был хоть день человеческой жизни? Ни хрена не было. Так, что вы думаете, разве я теперь могу сказать, что вот все это зря было сделано; давай, братва, обратно? А таких, как я – миллионы.
– Положим, далеко уж не миллионы.
– Миллионы. Нет, товарищ Солоневич, не можем повернуть. Да, много сволочи. Что ж? Мы и сволочь используем. И есть еще у нас союзник. Вы его недооцениваете.
Я вопросительно посмотрел на Чекалина.
– Да, крепкий союзник. Буржуазные правительства. Они на нас работают. Хотят – не хотят, а работают. Так что, может быть, мы и вылезем – не я, конечно, мое дело уже пропащее, вот только по эшелонам околачиваться.
– Вы думаете, что буржуазными правительствами вы играете, а не они вами?
– Ну, конечно, мы играем, – сказал Чекалин уверенно. – У нас в одних руках все: и армия, и политика, и заказы, и экспорт, и импорт. Там нажмем, там всунем в зубы заказ. И никаких там парламентских запросов. Чистая работа.
– Может быть. Плохое и это утешение – отыграться на организации кабака в мировом масштабе. Если в России делается черт знает что, то Европа такой марки и вообще не выдержит. То, что вы говорите, возможно. Если Сталин досидит еще до одной европейской войны, он ее, конечно, использует. Может быть, он ее и спровоцирует. Но это будет означать гибель всей европейской культуры.
Чекалин посмотрел на меня с пьяной хитрецой.
– На европейскую культуру нам, дорогой товарищ, чхать. Много трудящиеся массы от этой культуры имели? Много мужик и рабочий имели от вашего царя?
– Не очень много. Но, в о всяком случае, неизмеримо больше, чем они имеют от Сталина.
– Сталин – переходный период. Мы с вами – тоже переходный период. По Ленину наступает эпоха войн и революций.
– А вы довольны?
– Всякому человеку, товарищ Солоневич, хочется жить. И мне тоже. Хочется, чтобы была баба, чтобы были ребята, ну и все такое. А раз нет, так нет. Может быть, на наших костях хоть у внуков наших это будет.
Чекалин вдруг странно усмехнулся и посмотрел на меня, как будто сделал во мне какое-то открытие.
– Интересно выходит. Детей у меня нет, так что и внуков не будет. А у вас сын есть. Так что выходит, в конце концов, что я для ваших внуков стараюсь.
– Ох, ей Богу. Было бы на много проще, если бы вы занялись своими собственными внуками, а моих предоставили бы моим заботам. И вашим внукам было бы легче и моим.
– Ну, об моих нечего говорить. Насчет внуков – я уже человек конченный. Такая жизнь даром не проходит.
Это признание застало меня врасплох. Так бывает, бывает очень часто – это я знал. Но признаются в этом очень немногие.
Чекалин смотрел на меня с таким видом, как будто хотел сказать: ну, что? Видал? Но во мне вместо сочувствия подымалась ненависть. Черт их возьми совсем всех этих идеалистов, энтузиастов, фанатиков. С железным и тупым упорством, из века в век, из поколения в поколение они только тем и занимаются, что портят жизнь и себе и еще больше другим. Все эти Торквемады и Саванароллы, Робеспьеры и Ленины. С таинственной силой ухватываются за все, что только ни есть самого идиотского в человеке. И вот, сидит передо мною одна из таких идеалистических душ – до пупа в крови, не только в чужой, но и в своей собственной. Он, конечно, будет переть; он будет переть дальше, разрушая всякую жизнь вокруг себя, принося и других и себя самого в жертву религии организованной ненависти. Есть ли подо всем этим реальная, а не выдуманная любовь хотя бы к этим пресловутым «трудящимся»? Было ли хоть что-нибудь от Евангелия в кострах инквизиции и альбигойских походах? И что такое любовь к человечеству? Реальность? Или «сон золотой», навеянный безумцами, которые действительно любили человечество, но человечество выдуманное, в реальном мире не существующее. Конечно, Чекалин жалок с его запущенностью, с его собачьей старостью, одиночеством, бесперспективностью. Но Чекалин вместе с тем и страшен, страшен своим упорством, страшен тем, что ему действительно ничего не останется, как переть дальше. И он попрет…
Чекалин, конечно, не мог представить себе характера моих размышлений.
– Да, так вот видите? А вы говорите палачи. Ну, да, – заторопился он. – Не говорите, так думаете. А что вы думаете? Это легко так до пупа в крови ходить? Вы думаете, большое удовольствие работать по концлагерям. Я вот работаю. Партия послала. Выкорчевываем, так сказать, остатки капитализма.
Чекалин налил в стакан и в плошку остатки второго литра. Он уже сильно опьянел. Рука его дрожала, и голос срывался.