Французы не могли больше спускать Фридриху его выходки; не помышляли они больше и о союзе с дочерью Петра. Если раньше Людовик и его министры сулили Елизавете «славу», то теперь не считали нужным скрывать презрение к варварству, царящему в ее «так называемой империи» и стали искать способы нейтрализовать ее силой. Рассматривался даже вариант с вмешательством Порты — вечного сообщника в борьбе против Габсбургов{69}
. Французы рассчитывали на то, что «чрезвычайный страх перед турками» парализует «Московию» и помешает ей вступить в войну за Австрийское наследство. Ле Шамбрье — разумеется, со всевозможными риторическими предосторожностями — довел эти слухи до сведения своего потсдамского повелителя; никакими доказательствами он, впрочем, не располагал{70}. Восточный козырь, конечно, значил много, однако если на словах эта угроза была обращена против Габсбургов, наделе от нее пострадали бы в первую очередь Германская империя и Пруссия, особенно если бы Россия рассталась со своим нейтралитетом. Тем не менее к предупреждениям Ле Шамбрье никто не прислушался. Фридриху было не до султана, его волновала прежде всего чересчур уравновешенная политика Франции в отношении Саксонии, смысла которой он понять не мог. Отношения между Версалем и Потсдамом, союзниками поневоле, снова испортились, и не последнюю роль в этом играло загадочное безразличие России, по видимости не принимавшей в происходящем никакого участия.В начале 1745 года австрийские войска захватили Силезию. «Излишества и зверства» австрийцев разоряли Германию{71}
. Фридрих, которого такой поворот дела застал врасплох, все еще ожидал помощи с востока или, по крайней мере, протеста со стороны державы, подписавшей Бреславский трактат. В Петербург, к верному Мардефельду, летели одна за другой отчаянные депеши. Мардефельд, впрочем, ясно видел, что дела Пруссии безнадежно плохи; саксонский министр иностранных дел Брюль, человек хитрый и коварный, открыто отстаивал интересы Марии-Терезии; без ведома Франции он сблизил свой двор с морскими державами[24]. Мардефельд тщетно пытался предупредить своего короля об интригах саксонского посланника Петцольда, который вместе с австрийским и английским коллегами делал все возможное, чтобы привлечь Россию на свою сторону. У этих дипломатов имелся вдобавок очень мощный союзник в самом русском правительстве; то был канцлер Алексей Бестужев-Рюмин, человек, совершенно преданный «прагматическому делу»{72}.[25] Вплоть до рокового 1746 года, когда (в мае месяце) австрийская и российская императрицы подписали договор об оборонительном союзе, призванный на первых порах облегчить войну с Портой, союзницей Франции, Фридрих все еще рассчитывал на помощь Елизаветы Петровны или, по крайней мере, на ее легендарную бездеятельность{73}. Мардефельд, наблюдавший за расстановкой сил на международной арене сквозь призму русского двора, смотрел на вещи более трезво. Посланник Фридриха отдавал себе отчет в том, что его повелителя ненавидят все. Он сознавал, что бездеятельная Елизавета постепенно подпадает под власть политиков, враждебных Пруссии. Наконец, уже по отношению русских министров и придворных к своей собственной особе Мардефельд видел, как с каждым днем уменьшаются шансы Пруссии на успех. Король же смотрел на вещи в мировом масштабе, причем исключительно с прусской — в крайнем случае, с общегерманской — точки зрения. Невзгоды Мардефельда его не интересовали; а между тем в них таился глубокий смысл. В эти годы (1744–1745) Фридрих пребывал во власти колебаний; приступы глубочайшего отчаяния, когда король был готов отречься от всех своих намерений, сменялись припадками гордыни. Между тем отступать ему было некуда: он превратил бывшее мелкое курфюршество Бранденбург в великую державу; он ввязался в сражения, грозившие ему потерей состояния и жизни. Теперь ему оставалось либо победить (а для этого требовалось «возродить» союз с Россией), либо обречь свою страну на гибель: «Я перешел Рубикон и теперь одно из двух: либо отстою я свое могущество, либо все, включая самое звание пруссака, вместе со мною погибнет. Если противник выступит против нас, мы наверняка разобьем его, либо все до единого отдадим жизнь во славу родины и королевского дома»{74}.Подобная позиция затрудняла переговоры, мешала нормальной работе посланников повсюду, но особенно в России — молодой державе, чувствовавшей себя не слишком уверенно на международной дипломатической сцене. Дочери Петра Великого не нравились ни слишком быстрое усиление ее прусского соседа, ни вытекавшее из этого нарушение равновесия в европейской политике. Однако в роли «третейского судьи», которую на словах по очереди навязывали ей монархи, на самом деле заинтересованные лишь в ее военной помощи, она чувствовала себя неуверенно[26]
.