К паромной переправе на остров Лахов приехал в солнечный и ветреный полдень. Ветер устойчиво тянул с севера, и в проливе гуляла крутая, густой синевы и зелени, с белым завитым гребнем волна. После недавних жарких дней было прохладно, даже немного знобко, и потому как-то не верилось в эту солнечность, но чистого и истового света было столь много, что приходилось невольно щурить глаза.
Еще не зная, поедет ли он на остров, и томясь этой неопределенностью, он подал машину чуть в сторону от накатанной дороги, ведущей на пирс, и остановился около уреза воды, рядом с полузасыпанной песком старой рыбацкой посудиной. Почти всю обшивку с посудины растаскали на дрова, и теперь баркас оголившимися ребрами-шпангоутами напоминал павшую лошадь, над которой крепко потрудилось воронье.
«Ну, переправлюсь на остров, — думал Лахов, — а дальше что?» Он представил, как едет по пыльной и пустынной островной дороге между серых холмов и сопок и не знает, куда ему хочется ехать — прямо, влево или вправо, — когда все дороги кажутся одинаковыми, и переправа представилась лишенной всякого смысла. И тут же на помощь пришла успокаивающе-оправдательная мысль: а вдруг заштормит море по-настоящему и надолго и тогда придется куковать на острове неизвестно сколько дней. «Да, скорее всего, дикого туриста, особенно механизированного, и не пускают на остров», — успокоил себя Лахов окончательно.
Но оставаться и здесь не хотелось. Наверное, он бы с легкостью остался, если бы нашелся тихий и спокойный, радостный для жизни угол, но он знал, что нет такого угла, по крайней мере, не получится это у него — спокойствия, душевной расслабленности, умиротворенности.
Когда-то, очень давно, попалась Лахову на глаза газета со статьей о бродячем цыганском таборе. И уж не очень помнится, о чем статья, помнится только ее общий настрой — ругательная статья была, — да запомнились слова таборного старшины, объясняющего свое вечное странствие:
— Боги прокляли нас. Наш мир — дороги.
И слова таборного старшины не забылись, а только затерялись в темном колодце памяти, а вот теперь, вот сейчас, вспомнились. Лахов испытал некоторое облегчение от этих слов. Если нет другого объяснения его состоянию, то и такое, на худой конец, может пригодиться. Ведь, видит Бог, захотелось ему тихого спокойного угла, захотелось пожить несуетной жизнью, подумать, отыскать себя в мире, очистить от пыли, посмотреть на себя сторонним глазом: кто он есть на самом деле? И вот не очень-то это у него получается. Какая-то сила гонит его в не нужную никому и ему, Лахову, дорогу. Хотя… Хотя зря он так мрачно. Получается ведь иногда — подумать. Только не всегда хорошо бывает от дум. Даже чаще всего плохо. Но и без дум нельзя, это уж точно.
Около пирса подрагивали на волне, терлись со скрипом о деревянную стенку два рыбацких суденышка с высокими белыми рубками. С заветреной стороны пирса в уютном затишье приткнулись в берег в ожидании погоды несколько больших мотолодок с брезентовыми тентами и мощными подвесными моторами. На таких мотолодках иные трезвые, а чаще горячие головы рискуют переплывать пятидесятикилометровую ширь Байкала. Команды лодок — обросшие щетиной парни в ярких нейлоновых штормовках — сбились в тесный полукруг и, приподняв подбородки, рассматривали что-то далекое, передавая друг другу бинокль.
Скрипнул гравий, Лахов повернул голову и увидел остановившуюся неподалеку девушку в потертых джинсах и тесноватом сером свитере. Когда-то знакомая журналистка, баба ядовитая и легкая на слово, посмеялась над мужской наблюдательностью.
— Вы только почитайте, — говорила она, — как наши газетчики, да что там газетчики, почти все писатели, в своих творениях описывают женские туалеты. В лучшем случае они могут написать примерно так: «Она была одета в платье». И все! Вы понимаете — и все! Верхом наблюдательности будет уже сказать: «Она была одета в синее платье». Может быть, не так? А вы проверьте себя. Ну-ка скажи, Лахов, в чем сегодня пришла Ниночка-машинистка? Ты ведь на нее часто пялишься. И сегодня, поди, уже не раз в машбюро был. Да и не в осуждение я тебе говорю это — не пытайся краснеть. У тебя это давно, думаю, не получается. Ну так говори, в чем Ниночка сегодня пришла на работу?
Как ни старался Лахов, а вспомнить не смог, Ниночкин туалет плыл-расплывался, и на память приходил лишь пушистый джемпер мышиного цвета, который он видел год или два тому назад в магазине.
— Ну вот теперь сам убедился в своей слепоте, — подвела итог ядовитая баба.
С тех пор Лахов старался быть зрячим. Девушка была в джинсах, дорогих, импортных, и сером, ручной вязки свитере. На ногах новые, хотя успевшие уже запачкаться, кроссовки. Она коротко взглянула на Лахова и спросила, четко отрубая слова:
— Время. Скажите.
Лахов ответил. Девушка согласно тряхнула выгоревшей на солнце короткой челкой и, щуря глаза от обилия света, стала смотреть в ту же сторону, что и парни в цветных штормовках.
— Что там? Куда это все смотрят? — спросил в свою очередь Лахов.