— Шибко отчаянные вы, ребята, — не унималась Федоровна. — Поосторожнее вы с ними. Как бы беды не нажить.
— Не бойся, крестная. Ухо мы держим востро. Чуть что — и поминай, как звали.
— Спаси вас Христос, — Федоровна крестит парней. — Забубённые вы головушки. Научили бы лучше ребятишек, как петь Рождество.
— Это мы можем, нам это раз плюнуть, — отозвался Северька. — Степанка, Шурка, идите-ка сюда.
Северька прокашлялся и монотонно начал:
— «Рождество твое, Христе Боже наш». Повторяйте.
Ребята нестройно подтягивали.
— Это значит, и вам и нам, и никто в обиде не будет. Теперь дальше. «Воссияй мира и свет разума». А это я и сам не пойму что к чему. Да и знать-то это, пожалуй, не надо. Одна морока. Вот и поп, не поймешь, что гнусавит. Так и вы: пойте, что на ум взбредет.
— Хватит тебе, бесстыжий, — прервала Северьку Федоровна. — Еще научишь непотребному, богохульник ты эдакий!
Федя и Лучка хохотали.
— Ладно, крестная, он больше не будет.
Редко Лучка теперь смеется. После смерти отца затаился в себе. Но друзей держаться крепче стал: всюду с ними.
Федоровна жалеючи смотрит на парня: еще одного жизнь обездолила. Пусть посмеется.
Ребятишки еще несколько раз спели непонятные слова Рождества.
— А теперь, робяты, спать, если хотите завтра раньше других поспеть.
Рождество — праздник большой. Весь день разгульные компании ходят из землянки в землянку, поздравляют хозяев с праздником, обнимаются и целуются. Появляется на столе контрабандный спирт. Курят все, и синий дым плывет над столом. До позднего вечера пляшут подвыпившие люди, стелются в морозном воздухе пьяные голоса.
Праздник начинали ребятишки. Шурка прибежал будить Степанку, когда Федоровна еще не начинала топить печь. Спустив ноги с нар, почесываясь и зевая, крестя рот, она беззлобно ворчала:
— Я посмотрю, еще, однако, ночь, а они уже собрались славить. Подай-ка, Степанка, курму. Шалюшку тоже.
Всякий раз, когда обитая кошмой дверь открывалась, в землянку врывались белые клубы морозного воздуха. Мать вернулась с улицы со стопкой аргала.
— Стужа-то какая, оборони бог. Не досмотришь, когда корова будет телиться, — беда. Телка сразу загубишь.
Шурка нетерпеливо ерзал на лавке.
— Рано, рано. Не торопитесь, успеете. Далеко до свету.
— Бежать надо, ребята. Другие раньше вас поспеют.
— Да куда ты их, Савва, посылаешь? — накинулась Федоровна на старшего сына, появившегося из-за ситцевой занавески. — Ознобятся. Еще черти в кулачки не били, а им уж идти.
— Черти, мать, по случаю Рождения Христа, может, совсем бить в кулачки не будут, — Савва обувается, прилаживая к унтам новые подвязки с медными кольцами и винтовочными пулями на концах.
— И ты богохульничаешь, Савка. Грех ведь. Еще харю свою не перекрестил, а о чертях говоришь, — Федоровна гремит ухватом у печи.
— Ничего: мы с чертями дружим, — сказал Савва и, втянув голову в плечи, выскочил за дверь, опасаясь крепкого удара ухватом.
— О Господи, прости его, дурака такого, — закрестилась мать в темный угол. Затем подошла, зажгла маленькую лампадку. Слабенькое пламя высветило иконы.
— Помолиться надо, робяты.
На одной из икон был изображен Иннокентий — чудотворец иркутский. На плечи чудотворца наброшена накидка. В руке палка с набалдашником. Глаза у Иннокентия удивленные, словно спрашивающие: «А что бы еще сотворить чудное, братцы?»
Позапрошлой осенью, когда перегоняли скот на заимку, мать затолкала ему икону под рубаху. День был теплый, солнечный, коровы и телята шли хорошо, но икона измучила за двадцативерстную дорогу. Подложить под икону нечего: на плечах одна рубаха да доставшаяся от старших братьев теплушка. Иннокентий и медный крестик на гайтане, который Степанка носил с тех пор, как себя стал помнить, стерли грудь до ссадин. Пот разъедал маленькие ранки и делал их большими, жгучими. «Выброшу чудотворца», — решал Степанка, но, представив, как выпорет его мать ременным чересседельником, только крепче сжимал зубы.
— Молись, молись, — подтолкнула мать Степанку. — И ты, Шурка, вставай на колени. Не бойся, спина не заболит, рука не отвалится.
Рядом с Иннокентием — Георгий Победоносец, лихой казак на белом коне. «И смелый же мужик, — думает Степанка. — Против такой змеи с пикой не убоялся. Седло только непонятное. Не казачье, да и не бурятское».
Еще из угла строго смотрит Матерь Божья — троеручица. Степанка молится, осеняет себя крестом. Летают сложенные щепотью пальцы ото лба к животу, с плеча на плечо.
А Симка Ржавых хохотала и была очень красная, когда Федя затолкал ей руку за воротник кофты… А когда Усте Крюковой тоже кто-то из парней хотел сунуть руку под кофту, так по зубам получил.
— Ну, с Богом, робяты, бегите, — прервала степанкины мысли мать. — Зайдите наперво к Андрею Темникову, потом к Венедиктову Никодиму, дальше к Петуховым… Собак бойтесь! — крикнула она, когда дверь уже глухо захлопнулась.
Холод прилип к ребятишкам, забрался под курмушки, заставил втянуть голову в плечи. До света было еще далеко, звезды сверкали льдисто и остро. Снежные суметы отливали синью, перемежаясь черными провалами. Где-то в конце заимки лениво лаяли собаки.