Батюшка подходит к верстаку, расправляет мокрую газету, кладет на нее крест и Библию, невесть как оказавшиеся у него в руках.
– Се, чадо, Христос невидимо стоит, приемля исповедание твое. В чем покаяться имеешь?
Офицер вытаскивает правую руку из–под накидки, складывает три пальца и словно пытается вспомнить, как крестятся. Но осенять себя крестным знамением не решается, с трудом выдавив:
– Я, батюшка, предал всех. И себя тоже. Любовь к женщине выше долга и товарищей поставил, и нет мне прощения.
– Ну, об этом не тебе судить, да и не мне тоже…
Глава I
По сладкому утреннему юношескому сну обухом ударило:
– Подъём!
Сашка Гуляков распрямляется пружиной, заученным движением ныряет ногами в штаны и в следующую секунду уже набрасывает на голову гимнастерку. В казарме – шорох обмундирования, сопение разбуженных юнкеров и мгновение спустя – грохот, беготня, и вот уже возле тумбочки дневального стоит шеренга. Мельком глянув вниз, юнкера выравнивают в линию носки сапог, отражающиеся в натертых до блеска досках пола казармы.
Все затихает, и вот уже юнкера поедают глазами до малейшего штриха знакомые портреты казаков – героев Отечественной войны 1812 года и Кавказской войны на противоположной стене. На ротного офицера, подъесаула Захарчука по прозвищу Клыч, не смотрит никто – во–первых, по стойке «смирно» не положено головой крутить, а во–вторых, кому же с утра по доброй воле глядеть на него охота. Тем более, что тот демонстрирует крайнюю степень недовольства – у Клыча она выражается в располагающей улыбке, сопровождаемой подергиванием щеки, словно втянутой вовнутрь – след давнего сабельного удара.
Еще один признак подступающего Захарчукова бешенства – вежливость.
– А не соблаговолит ли юнкер заправить портяночку в сапожок? Смотрят со стены предки героические: что, мол, за чучело в строю растопырилось? А это юнкер Завалишин, дорогие предки. Они расхристанный такой, потому как не выспамшись – ночью жбан браги употребить изволили в компании с тремя такими же мазуриками. Даже мы, когда время не сравнить было, ведрами не жрали! Тем паче ночью, когда справному воину спать положено, набираясь сил для служения Отечеству и престолу!..
Поминание Отечества с престолом было третьей и последней приметой скорого взрыва вулкана. После этого улыбка исчезала, щека дергаться переставала, налившаяся кровью шея распирала воротник, и следовал рев оскорбленного быка, не пускаемого к коровам.
Самое тупое, что мог юнкер предпринять в этот момент – попробовать что–то тявкать. Завалишин пытается:
– Господин подъесаул, никак нет! Ибо…, – фальцетом занудел юнкер.
Захарчук нависает над ним, как слон над туземцем, и орет так, что брызги слюны долетают до Гулякова, стоящего в строю от объекта воспитания через одного юнкера:
– Ибо молчать! Я даже знаю, где брагу взяли! Бабке помогли лошадь павшую со двора снести, она жбан вам и нацедила! Вот это и есть ваше боевое применение, едрёна банда, – конину хотылять! До скончания курса навоз с конюшни выгребать отправлю и за шесть верст носить на огороды!
Остыл Клыч почти так же быстро, как и распалился:
– Выполнение стрельбы из винтовки сегодня, вот сразу будет видно, кто казак, а кто – бурдюк для браги. Напра–фу!..
После утреннего «орального» разогрева ротная колонна юнкеров марширует на стрельбище духоподъёмно, с облегчением и с песней. Что бы там ни ждало впереди, хуже сегодня уже быть не должно: как показывала практика, утреннее извержение подъесаула сильно истощало его дневной карательный потенциал.
Наше дело с кем подраться –
С неприятелем всегда,
Мы не будем дожидаться,
Когда он придет сюда
Ночки темны, тучки грозны
Над головушкой плывут,
Оренбургские казаки
На врага в поход идут
Засверкали, заблестели
Наши русские штыки,
Испугались, оробели
Все России вороги!
***
Солнце приваривает мокрые гимнастерки к спинам, горячая земля подогревает снизу живот, а раскаленную винтовку с трудом терпят ладони. Пот заливает и жжет глаза, ростовые фанерные мишени едва различимы в струях знойного марева. Захарчук ходит вдоль лежащих юнкеров и раздвигает носом сапога их ноги в стороны:
– Что яйца зажали, как гусары на балу! Шире ноги – тверже упор будет!
Гуляков и Завалишин лежат на линии огня рядом.
– Мать его! Три патрона в молоко, не вижу ничего, глаза застит! Клыч сгнобит в конюшне…
Завалишину, страдающему от вчерашнего – вернее, от сегодняшнего ночного – на жаре совсем худо: в его груди что–то клокочет и булькает, как в кастрюле с холодцом, серое лицо покрыто крупными каплями пота, который льется струйкой с подбородка, обильно смачивая пыль.
– Не паникуй, Сёмка, сейчас поправим…