На возвратном пути меня трясёт как в лихорадке, хоть светит солнце и совсем тепло. Уж верно, лесные ветки хлестали меня, не знаю, я ничего не замечал, я решительно ничего не помню. Зато, выйдя из лесу возле мельницы, я замечаю Крючочника, он, со своей этой музыкой во рту, щебечет, свищет и морочит бедных птах, будит их, и они ему отвечают. Это ведь из-за меня Хартвигсен велел стереть руку со стены на пристани, и Крючочник, верно, затаил на меня обиду, он наяривает себе, не обращая на меня никакого внимания. Я решил подойти прямо к нему и спросить: «Ты что это полуночничаешь?». Но когда я приблизился, он уже не свистал, он снял шапку и поклонился. И я несколько меняю свой вопрос и спрашиваю:
– Так и щебечешь всю ночь напролёт?
– Ага, – отвечает он.
– Не спится?
– Не-а. Это я на карауле стою. Мельница ведь запущена.
– Да ведь там мельников двое.
– Ну дак…
Мысли мои всё ещё заняты тем, что я видел в лесу, я думаю: «Уж не баронесса ли его тут поставила на карауле», – но потом я думаю: «Да мало ли кого тут приходится караулить». Крючочник вглядывается в моё задумчивое лицо и соображает, что свои вопросы я задаю неспроста. Вдруг он говорит, озираясь во все стороны:
– Вы, видать, чего-то прослышали?
Я вовсе не желал быть доверенным лицом этого человека, но что было пользы отнекиваться? Он ткнул пальцем куда-то назад и сказал:
– Там и лежит.
– Что такое лежит?
Перина! Не понимаю!
Я подошёл поближе, Крючочник – за мною, и он мне объяснил: он стоит тут на карауле по три, а то по четыре раза в неделю и сушит на брезенте перину, да, стесняться тут нечего, Свен-Сторож, он теперь в шкиперах, а тоже раньше справлял эту должность, кому-то ведь надо. А Мак, он прямо-таки чумной – по четыре раза в неделю мыться, а? Весной-то он ещё пуще ярился, бывало, ни дня не пропустит, совсем ошалел! Да, он ещё в самой поре, и Господь его знает, когда он уймётся, может, и никогда.
Я выслушиваю эти объяснения, собираюсь с мыслями и спрашиваю:
– Но как же ты сушишь перину, если вдруг дождь?
– А пивоварня ночью на что? Ну, в прежние-то времена, я слыхал, всё в открытую делалось: Свен-Сторож стоит, бывало, посреди двора да и сушит перину на солнышке, а в дождь ему пивоварня день и ночь служила. А уж как приехала баронесса – поприжала старика.
Добрый Крючочник, видно, хочет напоследок несколько оправдать в моих глазах свою деятельность, он пытается шутить, он говорит:
– Вот так-то. Дело наше сурьёзное. А Мак, он лично меня отметил, призвал в контору и предложил эту должность. У него, мол, боли в желудке, и доктор прописал ванны и растирания. Ну, а коли у меня такой талант – щебетать, мне и сам Бог велел по ночам с птичками беседовать, а если кто на меня набредёт, пусть дивуется. Ха-ха, какую же голову надо иметь, чтоб такое измыслить! А ванны эти! Теперь вот Эллен, жена Свена-Сторожа, и девчонка Петрина его растирают.
Когда я пришёл в Сирилунн, Уле-Мужик имел там стычку с Колодой из-за собственной жены – Брамапутры. Брамапутра, Брамапутра – опять она за своё, вот безумная! И всё-то ей нипочём, и вечно она выходит сухая из воды, с самым невинным видом, даже если её накроют на месте. «Постыдились бы!» – вот что сказала она двоим соперникам при моём появлении. Уле-Мужик ничего не видел, не слышал, он задыхался и метался по кухне. Колода же, напротив, стоял неподвижно, прислонясь к кухонной стене и защитив себя с тылу. Стоял, как на обрубках, на своих коротеньких ножках, а торс его был огромный, могучий – ну, совершенное чудище.
Безумная, безумная ночь.
Утром баронесса была нежна, предупредительна, истомно бледна. Она будто всё боялась кого-нибудь задеть ненароком. И на лице её было то беспомощное, виноватое выражение, как тогда, когда ей случалось что-то бухнуть не подумавши и выходила неловкость.
XIII
И баронесса и Мак вспомнили про день моего рождения и надарили мне разных милых вещей; верно, они узнали дату от девочек, те как-то спросили меня, а мне не хотелось им лгать. Собственно, мне было не очень приятно, что день моего рождения обставляется с такой помпой. К обеду даже подали вино, и Мак произнёс несколько отеческих слов в мою честь и о моём пребывании на чужбине. Девочки задарили меня раковинами и камешками, которые они собрали на берегу, а Алина вдобавок нарисовала дивный город на крышке от шкатулки. Я повесил её произведение у себя на стене, чем ей очень польстил. Тонна называла меня на бумаге своим старшим братом, и это её мама записала текст послания под её диктовку.
Кончается лето, лес пошёл жёлтыми и красными пятнами, небо высокое, бледное. Рыбу провялили, суда стоят и ждут ветра.
– Знай я про ваш день рождения, уж вы бы не остались в обиде, – говорит мне Хартвигсен во всегдашней своей добродушной, комической манере. – Пойдёмте к нам, скоротаем часок.
Я соглашаюсь с превеликой охотой, я радуюсь, мне приятно вдобавок, что Хартвигсен больше не сердится на меня. Роза дома, и Хартвигсен велит, чтоб она подала нам вина с печеньем.
– Я знаю, уж ты расстараешься, – говорит он шутливо. – Студент небось человек учёный, не то что я.