Отрицанию семейного начала толстовским Позднышевым Розанов противопоставил мысль, что «истина пола и душа полового притяжения не разврат, но чистота, целомудрие». На этом порыве и завязывается брак, и потому «половой акт, в душе и правде своей, для нас совсем теперь утерянной, есть именно акт не разрушения, а приобретения целомудрия» (451).
Говоря о личностном начале в «Крейцеровой сонате», Розанов отметил, что за речами и объяснениями главного героя все отгадали фигуру автора. В «Послесловии» к повести Толстой и не отверг этого. «Он признал, что „повесть“ — тут ни при чем, и смысл произведения заключается в изложении им, устами Позднышева, собственных взглядов на жизнь, на отношение между полами, на возможность или невозможность христианского брака»[341]
.Мысли о браке и семье, высказанные в «Крейцеровой сонате», волновали Розанова всю жизнь. Говоря, что «Толстой разрыдался над своим сюжетом, художественно разрыдался, морально разрыдался», Розанов в одной из позднейших статей сравнил повесть Толстого с романом Мопассана «Жизнь». Появление книги Мопассана, пишет он, должно было вызвать съезд французского духовенства для обсуждения положения французской семьи, какие-нибудь распоряжения властей, а то и самого папы. Но ничего такого не было. Книгу прочли, восхитились и только. Были только «читатели».
Иное произошло после выхода «Крейцеровой сонаты». Она, подчеркивает Розанов, «вызвала
В течение двух десятилетий, и при жизни Толстого, и после его смерти, писал Розанов о великом писателе, восхищаясь мастерством художника и постоянно оспаривая его мысли, о чем бы тот ни говорил — о жизни и смерти, о Христе и церкви, о семье и браке. «Художество Толстого мы все признаем. Идеи Толстого — вообще все и всякие — „ни в какое число (Пифагор) не ставим“»[343]
, — писал он в конце жизни.В первой развернутой статье о творчестве Толстого, написанной к 70-летию его рождения, Розанов еще не обрел в полную силу своего голоса. Он пишет в духе литературной критики того времени: «Много есть прекрасных лиц в русской литературе, увитых и повитых задумчивостью». В таком эпическом стиле речь идет о лицах Тютчева, Тургенева и других писателей, дополняющих «недоговоренное в полном собрании сочинений»[344]
.Но вот Розанов обращается к Толстому, к «лицу» Толстого: «При рассмотрении портретов Толстого невольно думалось: именно такого прекрасного лица еще не рождала русская литература — коренное русское лицо, доведенное до апогея выразительности и силы» (значит, недаром просил Василий Васильевич у Страхова портрет Толстого).
И вдруг появляется «розановское», то есть не такое, как во всех юбилейных статьях. Этому «прекрасному лицу» суждено «через немного лет сбежать в могилу, укрыться стыдливо под землю как преждевременному явлению».
Розанов как бы ожидает смерти Толстого, чтобы ослабло, исчезло «давление» этого титана мысли. Даже срок определен: «через немного лет». И продолжает: «Умри он, так мало пишущий, и река русской литературы сейчас же превратится в пересыхающее болотце. Даже когда он не пишет — он думает; он всех нас видит; слава Богу, он жив — и нам как-то бодрее работать, больше воздуха в груди, яснее кажется солнце: великая связность людей, великое единство биений пульса в них!»[345]
Для Розанова необыкновенно важно, что Толстой воплощает в себе «полноту бытия человеческого» и сам полон, целостен как человек.Мысль о приближающейся смерти Толстого, такая, впрочем, естественная, сопровождала Розанова и в последующих статьях. В 1907 году он пишет серию статей о нем под названием «На закате дней». Но это еще впереди. А пока вся Россия читает новый роман Толстого «Воскресение».
Весной 1899 года, когда роман еще только печатался в «Ниве», Розанов говорит о бессмертии жанра романа как наиболее свободного вида литературы: «Роман есть самое картинное из произведений слова и в то же время самое существенное (сосредоточено на сути, на деле). Почти само собою понятно из этого, отчего щеголеватые поэмы и трагедии пропали, а тяжеловесный мастодонт-роман один пережил своих предков и всех собратьев, и теперь один почти гуляет на пастбище всемирной словесности»[346]
.Дочитав роман, Розанов осудил саму тему «воскресения» как выражение неестественного «пассивного идеала» Толстого. Еще за несколько лет до того Розанов заявил, что проповедь Толстого не имеет и не будет иметь действия, как и попытка Вл. Соловьева соединить православную и католическую церковь: «не по отсутствию надобности в этом, но по отсутствию способностей к этому»[347]
.