Почему? А если бы был только
Все дело в том, повторяет Розанов, что для родства не нужно ни плеч, ни головы. Все дело в том, чтобы ниже пояса «все было на своем
«Едино-плотие» сейчас же влечет за собою и «единодушие», говорит Розанов, а единодушие и единомыслие («одной партии») еще вовсе не влечет единоплотия. «Из сего ясно до молний, до „электрического света“ (очень светло): до чего тело, в сущности, таинственнее, важнее, ноуменальнее так называемой „души“, которая ей-ей ничего особенного собой не представляет».
Озорная и таинственная жизнь тела привлекала Розанова с «младых ногтей». Ну кто же, кроме него, стал бы «петь и плясать» после первой близости с женщиной? Тем более с женщиной втрое старше и соблазнившей мальчишку по молодости его лет.
И ведь не то важно, что такое произошло, — мало ли чего в жизни не бывает: быль молодцу не укор. А то интересно, как много лет спустя рассказывал он об этом А. Ремизову. Да так впечатляюще, что Ремизов запомнил и поведал в своей книге «Кукха. Розановы письма».
Розанов говорил: когда он первый раз это сделал — ему было 12 лет, гимназистом, а ей, хозяйке, за 40 — так на другой день с утра он песни пел.
— Сижу и пою.
А так Василий Васильевич никогда не поет и никакого голосу.
Почему же пел юный Вася?
«В минуту совокупления, — сказал он однажды, — зверь становится человеком.
— А человек? Ангелом? Или уж..?
— Человек — Богом»[539].
Это божественное человеческое начало владело Розановым всю жизнь. Незадолго до смерти он писал Э. Голлербаху о своем отношении к женской душе, к женскому потаенному существу: «4 девушки — 2 курсистки, 1 учительница музыки, и 1 „ни то, ни другое“, но симпатичнее всех на свете курсисток, и даже еще одна, уже пятая, и „почти одна“, на Кавказе (никогда меня и не видавшая) хотели „отдаться“ мне, отдавались мне, на почве лишь безграничного моего к женщинам уважения, на почве, в сущности, той, что я сам на женщину смотрю, ее почитаю и чту, как Аписиху. Причем 1 видела меня только один раз, была лесбийски связана с другою благороднейшею, и она, эта девушка, с которой она была связана, сама оставила меня „для ласк“ с нею, — она меня стала „ласкать“, а потом и совокупилась, когда „он встал“. Не чудо ли это, не сущее ли чудо? Чудо близости какой-то ноуменальной. И клянусь Вам — О, слишком клянусь: из 4-х или даже пяти — не было ни единой сколько-нибудь развратной, сколько-нибудь распущенной, сколько-нибудь „позволяющей себе“. Как одна и выразилась с чудной улыбкой (о брате): „О, — До-ма-ша: О! о! ни-ни-ни“. Т. е. брат так думал. Между тем „все наши наслаждения“ сводились solo „половые прикосновения“. Ни — любви, ни — объяснений. И вместе: и любовь, и — нежность»[540].
Как-то Розанов предложил Ремизову рисовать х. (хоботы).
— Ничего не выйдет, Василий Васильевич. Не умею.
— Ну вот еще не умею! А ты попробуй.
— Да я, Василий Васильевич…
Тут мне вспомнился вдруг Сапунов, его чудные цветы, они особенно тогда были у всех в примете.
— Я, Василий Васильевич, вроде как Сапунов, только лепесток могу.
— Так ты лепесток и нарисуй — такой самый.
Взяли мы по листу бумаги, карандаш — и за рисование.
У меня как будто что-то выходить стало похожее.
— Дай посмотреть! — нетерпеливо сказал В. В.
У самого у него ничего не выходило — я заглянул — крючок какой-то да шарики.
— Так х. (хоботишко)! — сказал я. — Это не настоящий.
И вдруг — ничего не понимаю — В. В. покраснел.
— Как… как ты смеешь так говорить! Ну разве это не свинство сиволапое? — И передразнил: — X. (хоботишко)! Да разве можно произносить такое имя?
— А как же?
В. В. поднялся и вдохновенно и благоговейно, точно возглас какой, произнес имя первое — причинное и корневое:
— X. (хобот)[541].
Глубокой ночью, за занятиями, Василий Васильевич внезапно и, казалось бы, без повода суммировал «семейный вопрос» и жизнь пола: «Засевайте поля. Засевайте поля. Засевайте поля. Юноши: чего вы смотрите: засевайте поля. Бог вас накажет, если 4 вершка земли останется без семени. Засевайте поля. Засевайте поля. Засевайте поля».
Глава одиннадцатая МЕРЕЖКОВСКИЙ И ДРУГИЕ
На розановских «воскресеньях» и в литературно-эстетическом кружке Мережковских зародилась мысль организовать общество, чтобы расширить «домашние споры» об эстетике и религии. Об открытии общественных заседаний и думать было нечего. Хотя бы добиться разрешения в частном порядке, в виде частных «собраний».