Розанов не знал, почему этот «агент» мог предположить, что хозяйка откроет, кто он. И вообще не интересовался, что из этого вышло. Будучи «благонамерен», он не боялся полиции и всей полицейской стороны жизни, но имя Некрасова в связи с делами сыска ему запомнилось.
Увлечение Некрасовым было первой литературной страстью Розанова. «Некрасов весь и пламенно был мною пережит в гимназии, и в университете я уже к нему не возвращался, — свидетельствовал он много лет спустя. — Я думаю, во всяком человеке заложены определенные слои „возможных сочувствий“, как бы пласты нетронутой почвы, которые поднимает „плуг“ чтения, человеческих встреч или своего жизненного опыта, особенно испытаний. Никогда не бывают подняты сразу два слоя: лежа один под другим, они как бы охраняют друг друга; каждый слой, который пашется, и чем энергичнее он пашется, тем лучше он сохраняет абсолютный сон, „девство“ и „невинность“ последующего слоя»[52].
Однако интерес и любовь Розанова к поэзии Некрасова остались, ибо у него есть «страниц десять стихов
К 25-летию кончины Некрасова Розанов напечатал в «Новом времени» статью (24 декабря 1902 г.), которую высоко оценил А. П. Чехов. После прочтения розановской статьи он писал журналисту В. С. Миролюбову: «Давно, давно уже не читал ничего подобного, ничего такого талантливого, широкого и благодушного, и умного»[53]. Действительно, Чехов подметил самый дух статьи, выводящей Некрасова за узкие рамки социологического подхода.
И в этой статье, написанной четверть века спустя после гимназических увлечений Некрасовым, Розанов остается верен себе: «Кто помнит семидесятые годы как свои гимназические или студенческие, помнит товарищей, которые никого другого из поэтов (и почти из литераторов), кроме Некрасова, не читали или читали лишь случайно и отрывочно; зато у Некрасова знали каждую страницу, всякое стихотворение. Знали и любили; не сплошь, не одинаково, но некоторые стихотворения — восторженно».
Некрасов был «самым нужным» в 70-е годы, его дарование было самым законнорожденным в царствование Александра II. «Некрасов дал первый образ прозаического стиха и был первым публицистом-поэтом, в этом синтезе двух качеств достигнув почти величия. Нам его легко читать; он говорит, как мы, и то же, что мы. Таким образом, он стал голосом России; если кто, усмехнувшись, заметил бы, что это мало и грубо для поэта, тому в ответ мы добавим, что он был голосом страны в самую могучую, своеобразную эпоху ее истории, и голосом отнюдь не подпевавшим, а свободно шедшим впереди. Идет толпа и поет; но впереди ее, в кусточках, в перелеске (представим толпу, идущую в поле, в лесу), идет один певец, высокий тенор, и заливается — поет одну песню со всеми. И ни к кому он не подлаживается и никто к нему не подлаживается, а выходит ладно».
В то время, когда, по выражению Розанова, славянофилы кисли в своих «трех основах» (православие, самодержавие и народность), проповедовали «хоровое начало» (соборность), но ничего у них не выходило, настоящее «хоровое начало» и русская народность получились в некрасовской «ладной песне тех памятных лет», в «энтузиазме публики к умиравшему поэту и поэта к ней», какой случился у постели Некрасова. «Как много дал бы И. С. Аксаков, если бы у его постели случилось подобное же явление. „Хоровое начало! Матушка Русь!! Чую тебя!!! Пробудил, возбудил“, — думал бы редактор „Руси“ Аксаков. Но он всегда был частичным русским явлением, а не общерусским, был фактом кабинета и гостиной, а не улицы, не площади. Именно Мини-на-то и не выходило. А у Некрасова и вышло нечто вроде Минина, конечно в сообразно изменившейся обстановке, совсем с другими темами… Некрасов запел в глубоко русском духе. По „русизму“ нет поэта еще такого, как он: тут отступают, как сравнительно иностранные, Пушкин, Лермонтов, да даже и Гоголь».
Главное внимание Розанова здесь обращено к прояснению места и значения Некрасова в русской литературе. Народная стихия Некрасова противопоставлена Гоголю, который «смеялся над действительностью, и притом довольно полно, т. е. над всею и всякою русской действительностью». Весь мир Гоголя — глубоко фантастический и «изведен изнутри его бездонного субъективизма». Гоголь был в русской литературе необыкновенный человек. Напротив, Некрасов был совершенно обыкновенный человек и потому-то сыграл в ту «простую и ясную» (по сравнению с последующей) эпоху необыкновенную роль.
Ведь и Толстой, и Достоевский, продолжает Розанов, люди более гоголевского типа и сложения, с гоголевским углублением в себя и в мир, решительно не получили в то время настоящего значения и влияния. Некрасов же весь вошел в кровь и плоть времени.