Но Розанов не был бы Розановым, если бы не видел и другой стороны революции. Поэтому в „Уединенном“ писал как бы „в оправдание“ революции, но не как идеи, а как прямого действия: „А голодные так голодны, и все-таки революция права. Но она права не идеологически, а как
Исходя из своей родовой теории, Розанов не любил „революционеришек“, потому что они „не понимают боли“, „не понимают смерти“, „не понимают рождения“. Об этом свидетельствует классовый террор, сопутствующий революции, стремление силой, злом насадить добро: „Если раздавить клопа, ползущего по стене, то мы войдем в Царство Небесное“ — я не могу верить такому социализму»[724], — писал Розанов в только недавно опубликованной книге «Мимолетное. 1915 год».
Объявляя революцию «предательством», Розанов видел в ней прежде всего измену общечеловеческим интересам. Революция — это раскол, дробление, «две части», «мы и вы». А человечество — я. Субъект. Единое. Как Одно Небо и Один Бог.
Добро родится только от добра, писал в том же «Мимолетном» Розанов. Добро никогда не родится из зла. Но из этого он делает вывод не о том, что революция — зло. Нет, он пишет нечто иное: «…какая надежда! Значит, нечего и „беспокоиться“ о социализме, о позитивизме, об атеизме. „Твори добро“. „Все в гору“. И не помышляй об остальном. Какая надежда. Море надежды. Океан надежды»[725]. То есть зло таит свое разрушение в себе самом.
Отношение к революции и революционерам определялось не только идейными позициями писателя, но и глубоко личными, интимными мотивами. О них в книге «Мимолетное» рассказывает сам Розанов (21 января 1915 г.).
В годы первой революции у него был обыск. Подошли прямо к письменному столу падчерицы Шуры, выдвинули три ящика и ссыпали содержимое их в глубокий мешок и запечатали при понятых. Полицейский офицер был вежлив и Василий Васильевич вежлив. Варвара Дмитриевна подняла было голос, но то было единственною минутою, когда Василий Васильевич заволновался, ибо полагал, что для человека невинного обыск — решительно ничего.
Что же произошло? Накануне толстый и мягкотелый швейцар Никифор вошел на цыпочках и шепотом конфиденциально сказал Розанову: «У вас эту ночь придут с обыском». Тот выпучил глаза: «Как? Почему?» — «Так что полицейский офицер сказал: придут с обыском». — «Из-за чего??!» — «Так что значит револьвер хранится…». — «Какой револьвер???»
Войдя в комнату, где была падчерица, Василий Васильевич сказал непонятное и удивительное сообщение швейцара. Мать безумно перепугалась, а «барышня», вся побледневшая, выдвинула правый ящик письменного стола и, взяв письмо из него, порвала в клочья и вынесла в сортир. Все так быстро, что Василий Васильевич даже не спросил, что это, — не догадался о связи с обыском. Затем с падчерицей сделался нервный припадок, и был позван доктор.
Только через месяц Василий Васильевич узнал, что Шура дала свой адрес для пересылки письма, не к ней, но к одной революционерке, бывавшей всю зиму в доме у Розановых «как друг» и родной человек. Однажды эта революционерка спросила Шуру:
— Послушайте, не позволите ли вы дать свой адрес для письма ко мне… Оно должно прийти на этих днях… Вы смотрите на почтовые штемпеля — какого города. Если из Ростова-на-Дону — то ко мне… Ведь у вас самих в Ростове-на-Дону нет знакомых?
— Нет.
— Значит, письмо не вам, а мне. Если я дам свой адрес, то письмо перехватят и прочтут. А письмо — ответственное… Хорошо? Вы ведь вне подозрения, и мало ли кто может вам писать из Ростова-на-Дону?
— Хорошо, хорошо. Пожалуйста, пожалуйста!
Письмо пришло, а революционерка эта, пропагандировавшая на фабриках и бывавшая у Розановых не менее как через два дня на третий или через день, на этот раз не была в течение двух недель и пришла уже после того, как и получено было «письмо из Ростова-на-Дону» и произошел обыск… без результата.
Ни о чем не догадываясь, семья Розановых, особенно старшая дочь Шура, продолжала дружить с революционерками. Это были две сестры, жившие душа в душу друг с другом. И они обе опять через день или два завтракали или вечеряли у Розановых, иногда оставались ночевать. Та, к которой «шло письмо», кончила с медалью гимназию, лютеранка, атеистка и, кроме «рабочего движения» в России и в Германии, ничем не интересовалась. Василий Васильевич находил ее скучной.