Читая корректуру «Опавших листьев», где печатались письма Кости Кудрявцева, Розанов записывает для «Мимолетного»: «Я вижу, до чего был хуже, „несноснее“ своих товарищей. Я был именно „несносный“, с занозиной, царапающийся, ругающийся. Это — отвратительно, и в тайне — в том лишь оправдание, что я их чрезвычайно любил и донес до старости память о них. Это определенное хорошее во мне»[62].
Среди ближайших друзей Розанова в гимназии были Стася Неловицкий и Владимир Алексеевский (сохранилась их фотография втроем). По наблюдению Розанова, Стася всегда был в задумчивости. Сын инженера. Мать — худенькая, еле бегала на исповедь, а дома — молчалива. Кроме Стаей 15 лет в семье была еще сестра Зося 9 лет.
Раз у Алексеевских, вспоминает Розанов, жгли магниеву нитку. Были все Неловицкие. Должно быть, была елка. Зося стояла, опершись локтем на стол. «Я смотрел на нее: и мне казалось, такой
От нее Розанов услыхал первое польское слово: «почтов
— Немо.
— Что?
— Немо.
— Что??!!
Он сжал таинственно губы, отвернулся и пошел задумчиво вперед. На другой день:
— НЕМО.
— Да чт
— Под водой.
— Под водой??
— Ты дурак
— Не понимаю.
Комната Стаей вся пропахла квасцами, соляной кислотой, наполнена стеклянными трубками и блюдечками «для выпаривания». В паяльную трубку попеременно дули Стася и Розанов. Но во всем этом опытнее был Алексеевский. У него была уже серная кислота, азотная кислота и минералы. Розанов продолжает:
«У меня минералов было больше всех. Не скрою: часть их я поворовал в гимназии (тогда уже „естественная история“ была прекращена, а „коллекция“ — шкаф деревянный со стеклом, даже 2, кажется, шкафа — осталась). Так как мы восстановили естественные науки, то мне кажется, я даже невинно украл. „Выморочное имущество“, и бери кто хочет. Я откуда-то достал книг и, „оставленный без обеда“ за лень, — распорядился.
Мы разделили естественные науки: Стася взял физику, Алексеевский — химию, я — минералогию с кристаллографией, геологию и палеонтологию. Клянусь Богом — до сих пор кое-что удержалось. Кое-что полезное, нужное, принесшее мне пользу в литературной и философской жизни… С Лагранжем „я не нашел Бога в природе“».
Среди любимых книг того времени были «Биографии знаменитых астрономов, физиков и геометров» Франсуа Араго, «Популярная астрономия» Джона Гершеля, «Геологическое доказательство древности человека» Чарлза Лайеля, «Физиологические письма» Карла Фохта. Все это было прочитано, изучено, влюблено, говорит Розанов (в отличие от последующих поколений гимназистов и школьников, которые лишь «проходили» Гершеля и Лайеля). На этом «держалось» мировоззрение юного Розанова, и он с презрением смотрел на «наших классиков».
Гимназисты питали презрение ко всему русскому, вернее — ко всему «своему», «близкому», «здешнему», — и переменяли имена на чужие. Прочитав Бокля и Дрэпера, Розанов выбрал себе английское имя «Вильям». Симбирский приятель Розанова по фамилии Кропотов называл себя и подписывался: «Kropotini italio».
Гимназисты «набирались миросозерцания». К ним троим примкнул Петруша Поливанов (в дальнейшем народоволец, пробывший в заключении в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях 20 лет), — но не был прилежен. Костя Кудрявцев посмеивался издали. Остафьев «ничего не мог». Лишь эти трое были самыми развитыми гимназистами, «наукообразными».
В гимназии же Розанов «безумно полюбил» философию. «Самая интересная» (книги Джорджа Генри Льюиса и другие). И конечно, история, философия истории: в третьем — пятом классах — Бокль, в шестом — Бентам и Милль, в восьмом — «История возникновения и влияния рационализма в Европе» В. Э. Лекки. «Мы читали, изучали, составляли рефераты и прочитывали в общем собрании „нашей маленькой Академии“, — вспоминает Розанов. — Она была нисколько не хуже (теперь думаю) Петербургской с ее чиновниками и лестью высокопоставленным лицам („почетные академики“). У нас был энтузиазм, вера в науку и углубленное философское о ней размышление»[64].
В самой гимназии успехи Розанова были, как уже говорилось, весьма слабы, что не преминуло сказаться: он дважды оставался на второй год в том же классе и кончил гимназию лишь в 1878 году. Ему было 22 года. Уже в восьмом классе он должен был взять отсрочку воинской повинности, но никакого о том понятия не имел.