Зато «слова» Соловьев знал как ученый человек, прошедший университет и духовную академию. Он усвоил и запомнил множество слов: русских, латинских, греческих, немецких, итальянских, лидийских, — философских, религиозных, эстетических и из них «делал все новые и новые комбинации, с искусством, мастерством, талантом, гением. Но родного-то слова между ними ни одного не было, все были чужие… И он все писал и писал… И делался все несчастнее и несчастнее… Нет, господа, о нем надо петь панихиды» — так завершает Розанов свое пространное рассуждение о месте и значении В. С. Соловьева в истории русской культуры.
Глава шестая «НОВОЕ ВРЕМЯ» И «МИР ИСКУССТВА»
По приезде в Петербург Розанов, давно уже печатавшийся в «Русском вестнике» и «Русском обозрении», не мог понять, почему на него никто не обращает внимания и ему не платят гонорары, пока один из сослуживцев не сказал ему: «Писали бы в „Русской мысли“ — там хорошо платят»… Суворин в «Новом времени» начал «хорошо платить» с самого же начала газеты, и к нему «все пошли»[272].
Весной 1899 года Розанов ушел со службы в Государственном контроле и стал постоянным сотрудником газеты «Новое время», которую с 1876 года и до своей смерти в 1912 году издавал А. С. Суворин. Доход семьи резко увеличился: жалованье 300 рублей в месяц и свыше 2000 рублей в год за литературные и передовые статьи.
Из скромной квартиры на Петербургской стороне семья, в которой было уже три дочери (Таня, Вера и Варя) и сын Василий, переезжает летом на Шпалерную, дом 39, на углу Воскресенского проспекта. Здесь осенью 1900 года родилась самая младшая дочь — Надя (дома ее звали Пучок), единственная из детей Розанова, создавшая свою семью (в замужестве Верещагина, затем Соколова).
Широкая лестница недавно выстроенного дома вела в просторную квартиру из пяти комнат с видом на Неву. Здесь в первые годы нового века собирались выдающиеся деятели русской культуры на розановские «воскресенья», где обсуждались проблемы религии, философии, литературы, искусства.
На своих «воскресеньях» Розанов, по своему обыкновению, не столько говорил, сколько шептал в ухо собеседнику или бросал невзначай «фразочки». К нему в дом ходили все — и друзья, и недруги. «Хитер нараспашку!» — говорил о нем Андрей Белый, весьма неприязненно относившийся к Василию Васильевичу.
Тем не менее именно ему, Андрею Белому, принадлежит одно из наиболее ярких описаний этих воскресников у Розанова, которые «совершались нелепо, нестройно, разгамисто, весело; гостеприимный хозяин развязывал узы; не чувствовалось утеснения в тесненькой, белой столовой; стоял большой стол от стены до стены; и кричал десятью голосами зараз; В. В. где-то у края стола, незаметный и тихий, взяв под руку того, другого, поплескивал в уши; и — рот строил ижицей; точно безглазый; ощупывал пальцами (жаловались иные, хорошенькие, что — щипался), бесстыдничая пере-блеском очковых кругов; статный корпус Бердяева, всклокоченною головой ассирийца его затмевал; тут же, — вовсе некстати из „Нового времени“: Юрий Беляев; священник Григорий Петров, самодушная туша, играя крестом на груди, перепячивал сочные красные губы, как будто икая на нас, декадентов; Д. С. Мережковский, осунувшийся, убивался фигурою крупною этою; недоуменно балдел он, отвечая невпопад; с бокового же столика — своя веселая группа, смакующая безобразицу мощной вульгарности Розанова; рыжеусый, ощеренный хищно, как бы выпивающий карими глазками, Бакст, и припухший белясо, как шарик утонченный, с еле заметным усенком — К. Сомов. Все — выдвинуты, утрированы; только хозяин смален; мелькнет белым животом; блеснет своим блинным лицом; и плеснет, проходя между стульями, фразочкою: себе в губы; никто ничего не расслышит; и снова провалится между Бердяевым и самодушною тушей Петрова; здесь царствует грузная, розовощекая, строгая Варвара Федоровна <Варвара Дмитриевна>, сочетающая в себе, видно, „Матрену“ с матроной; я как-то боялся ее; она знала, что я дружил с Гиппиус; к Гиппиус она питала „мистическое“ отвращение, переходящее просто в ужас; я, „друг“ Мережковских, внушал ей сомнение»[273]. И все же розановские воскресники произвели на Белого неизгладимое впечатление, которое он не забыл и через 30 лет, когда писал свои воспоминания «Начало века».