Дальше нельзя прочесть, скрижаль сломана. А в конце так:
Так боги и сделали: из плоти и крови закланного Бога человека создали.
— Так это и у вас? — еще больше удивилась она.
— Да, и у нас. Бог умер, чтобы человек жил. Может быть, это и значит «Отец есть любовь»?
— Это! Это! Как же ты говорил, что не знаешь? Из-под хоревого шлема блеснули глаза ее — вещие звезды, страшно-близкие, страшно-далекие, — и опять почувствовал он, что чужбина — родина; умрет из-за нее, ненавистной-любимой, подохнет, как пес на большой дороге, и будет счастлив.
— Как же ты говорил, что не знаешь? — повторила она.
— Не знаю, ничего не знаю, девушка, — усмехнулся он горько. — Может быть, так, а может быть, и не так. Человек о Боге знает столько же, как о человеке червь. Как твари дрожащей путь Божий постигнуть? Все надвое. На небе одно, а на земле другое. По земле судя, не очень-то Бог любит людей. Как в плачевной песне поется:
Злым и добрым одна участь: умрем и будем, как вода, пролитая на землю, которую нельзя собрать.
— Зачем ты так говоришь?
— Как так?
— Как будто ничего нет.
— А что же есть? Тебе лучше знать: ты жрица, умеешь пророчить и гадать; а я купец, умею только считать. Дважды два четыре — смерть. Умрет человек — ляжет и не встанет.
— И все?
— Все.
— И ты больше ничего не хочешь?
— Как не хотеть! Хочу, чтоб дважды два было пять, да ведь не будет… О сотворении мира и другое сказано:
Все надвое. Выбирай, что хочешь: или дважды два пять — жизнь, иди дважды два четыре — смерть.
Помолчал и спросил:
— А что, девушка, правда, будто бы у вас здесь, на Острове, человеческие жертвы приносятся — отцы заколают первенцев?..
— Молчи! Разве можно говорить об этом, — прошептала она с ужасом.
— Говорить нельзя, а делать можно?
— Молчи, молчи, безбожник! Если скажешь еще слово, я тебе больше не друг! — проговорила она так повелительно грозно, что он замолчал.
II
Давно уже сошли с дороги на глухую, как звериный след, тропу. Вдруг вышли на лесную поляну, отовсюду огражденную скалами, тихую, теплую. Посреди нее миндальное деревцо розовело розовым цветом, под белым снегом, в мутных сумерках.
— А может быть, ты и ошибся в счете, купец: дважды два четыре не все? — сказала она, взглянув на деревцо.
— Может быть, и ошибся, — опять усмехнулся он горько. — Слушай, девушка. Сказал безумный мудрому: «Все ли зло под солнцем? Нет ли добра?» И мудрый безумному ответил: «Есть и добро». — «Какое же»? — «А вот какое: разбить нам обоим головы и бросить нас обоих в реку».
— Вот так ответил! Вот так ответил! — рассмеялась она весело.
Он тоже взглянул на дерево и понял: для нее, смеющейся, он, скорбящий, — как этот мокрый снег для розовых цветов.
— Стой, куда мы зашли? — оглянулась она. — Что-то я этой поляны не помню.
— Так и знал, что заблудимся! Зачем же свернула с дороги?
— Покороче хотела.
— Вот тебе и покороче! Ах, бестолковая! Небесных путей искавши, земной потеряли. А ночь на носу…
Он присел на поваленный ствол сосны и вытер ладонью пот со лба.
О себе она не думала; ко всему привыкла на звериных ловлях; переночевала бы в лесу, как дома. Но видела, что он устал и ослабел от раны. Подумала, решила:
— Не бойся, найдем ночлег.
— В медвежьей берлоге, что ли?
— Нет, у Нее.
Он понял: у Нее — у Матери. Имя Ее было так свято, что почти никогда не произносилось.
— Где же Она?
— Тут недалеко.
— А ты почем знаешь?
Молча указала она на глубоко зарубленный в сосновой коре, угольчатый крестик — Ее святое знаменье. Подальше, на другом стволе — еще, и еще. Как вехи, вели они к Ней.
Следуя по ним, вошли они в овраг — дно высохшего потока, так густо заросшее лиловым вереском и ржавым папоротником, что не видно было, куда ступает нога. Дио шла впереди. Вдруг отшатнулась — едва успела удержать ногу над пропастью. По ту сторону ее, в белесовато-мутной мгле, громоздились горы, как тучи, и высоко над ними, как будто от них отделенная, реяла почти невидимо, бледным призраком, снежная Ида гора — сама Великая Матерь, неизреченная Ma.