Тени, черные по белым уступам скамей, забегали, как муравьи. Люди метались в ужасе, били себя в грудь и в голову, рвали на себе волосы, рыдали и плакали:
— Айи Адун! Айи Адун!
Издали указывали пальцем на богоубийцу, но не смели к ней подойти. Иные спускались на круг ристалища, делали два-три шага вперед, но вдруг останавливались, поворачивались и бежали назад, с криком нездешнего ужаса:
— Ларан-Лаза! Ларан-Лаза!
Это было имя страшного беса-оборотня, мужеженского. Дио поняла, что бесом кажется она людям потому, что они не верят, чтобы человек мог совершить такое злодейство.
Наконец, подошла к ней, в сонме жриц, жрица-начальница игр, мать Анаита. Медную секиру, Лабру, держала она высоко над головой и произносила заклятие:
— Лабра святая — на силу нечистую! Откуда бы ты ни пришел — ни пришла, из огня, воды, земли или воздуха, сгинь, пропади окаянный — окаянная!
Заклинала для других, сама же знала, что перед нею человек, а не бес. Но и другие, видя, что Дио от Лабры не сгинула, тоже осмелели, подошли, обступили ее, грозя кулаками, ножами и палками:
— На костер, на костер окаянную!
Но по знаку жрицы затихли, отхлынули.
Мать Анаита, подойдя к ней, сказала:
— Что ты сделала, что ты сделала, безумная!
Но, вглядевшись в бледное, обрызганное кровью лицо ее, вдруг что-то поняла и замолчала. Молча взяла руку ее, крепко сжала в своей и, почувствовав липкость крови, не выпустила, сжала крепче. Умное и доброе лицо ее сморщилось, и, всхлипнув, она прошептала ей на ухо:
— Ох, горькая, горькая, что ты с собою сделала!.. За Эойю отомстить хотела?
— За нее и за всех, — ответила Дио спокойно: чем больше был ужас других, тем она спокойнее.
— Кровь человеческих жертв — мерзость пред Богом… — начала и не кончила; хотела оказать: «Отец есть любовь», но почувствовала, что пусто и глухо прозвучали бы эти слова. Только для того и умирала, чтоб их сказать, но вот онемела и знала, что умрет в немоте.
Мать Анаита, как будто угадывая мысль ее, покачала головой с безнадежностью:
— Разве поймут? Умрешь — и ничего не сделаешь!
— Пусть умру за Него!
— О ком говоришь?
— О Том, Кто придет.
— Кому должно прийти, уже пришел.
— Нет, придет.
— Он тебе и велел?
— Он.
Жрица посмотрела на Дио долго, пристально, и вдруг выпустила руку ее. Ничего не сказала, но Дио поняла без слов: «Смотри, не ошибись: если Он уже пришел, — праведна будет казнь твоя, — огонь костра».
— На костер, на костер! Истреби от земли такую, ибо ей не должно жить! — опять наступала толпа, грозя и бушуя.
Кто-то поусердствовал, сбегал в сторожку, принес пару медных, с цепями, наручников и подал их Анаите. Дио сама протянула к ним руки, и старица вложила их в наручники. Цепи зазвенели.
Дио подняла руки к небу, и в наступившей вдруг тишине, воскликнула громким голосом, с такою радостью в лице, как будто уже видела Того, Кого звала:
— Приди! Приди! Приди!
III
Дио ждала приговора. Никто не мог произнести его, кроме великой жрицы, Акакаллы, а та лежала тяжелобольная, почти при смерти, в святой обители Пчел на Горе.
Пчелы не знали, как сообщить ей страшную весть; но нельзя было скрыть. Когда она услышала о преступлении Дио, своей любимой дочери, нареченной наследницы, — думали, не выживет. Выжила, но лишилась языка, и половина тела отнялась.
Долго лежала, как мертвая; наконец, показала знаками, что хочет писать. Ей подали дощечку. Цепенеющей рукою что-то нацарапала.
Гонец отвез письмо к Дио. В нем было только два слова: «Прости — простит».
Дио поняла: «Прости Великой Матери кровь Иола, Эфры, Эойи, кровь всех человеческих жертв, — и Мать простит тебя, помилует».
На той же дощечке Дио написала ответ: «Не прощаю». И гонец отвез письмо обратно.
Мать Акакалла прочла ответ и написала под ним:
«Сжечь».
Это было утром, а в ночь начала она отходить. Одна из Пчел, угадав по выражению лица ее и судорожным движениям пальцев, что умирающая хочет что-то еще написать, подсунула ей под руку дощечку и вложила в пальцы палочку. Но пальцы бессильно разжались, и палочка выпала.
К утру великая жрица скончалась. Тайну последней воли своей — может быть, прощение Дио — унесла она с собою в могилу.
Дио должны были сжечь на том самом холме, где дней десять перед тем сожжено было тело Эойи.
Вырубленная в толще скалы пещера-келийка, часовня Адунова, служила тюрьмою для жертв. Голые стены, низкие своды, толстая решетка в окне, ржавые засовы на дверях — все напоминало тюрьму. Но тут же было великолепное, как бы царское, ложе из пурпура, кресла из слоновой кости и черного дерева. Благовонный дым курильниц смешивался с росною свежестью живых лилий в чудесно расписанных сосудах. Яства и вина с царской трапезы, пышные наряды и уборы из драгоценных камней — все приносилось жертве, как жертва приносится Богу. И злою насмешкою казались ей ночные туфельки из павлиньих перьев; ониксовый ковчежек с пудрой вавилонских цариц и блудниц, толченым розовым жемчугом; ковчежек нефритовый с акацийным углем и амброю, египетским зубным порошком: уже за тысячу лет царь Хафу-Хеопс, строитель великой пирамиды, чистил им зубы.