Ваганьковское поле, где стояли дворцовые полки, было обведено рвом, и по всему рву – пушки. Пока бегущие, гонимые, скатывались в ров, пушкари изготовились. Словно огромный, до небес, огненный бык боднул ужасным лбом польскую и казацкую конницу. Было поле зелено – стало красным. Еще скакали обезумевшие лошади без всадников, еще кричали усатые человечьи головы, кубарем катясь по скользкой от росы мураве, но ужас уже был за спинами наступавших.
Развеянные полки строились, а царские давно уже стояли наготове, и теперь пошли. Пошли злые за испытанный позор бежавшие полки.
Пошли по Ваганькову, по Ходынке, через реку и дальше, до самых Химок.
Царь поспешал в Грановитую Палату. Дума сидела, словно у погасшего, холодного очага.
Василий Иванович, садясь на трон, даже плечами передернул.
Призадумались. Перекроют тушинцы все дороги, без дров Москва насидится.
Первым о делах заговорил государев свояк князь Иван Михайлович Воротынский.
Государь слушал, уткнув глаза в ладони, и будто собирался прочитать по ним нечто утешительное.
Замолчал, слеповато вглядываясь в сидевшее боярство, в думных.
Снова обвел глазами Думу.
Шуйский поднялся с трона, но к нему кинулись Мстиславский с Голицыным.
Послышались возгласы:
И поставили патриарха Гермогена с Крестом и Евангелием возле престола русского царя, и прошли всей Думой, целуя Крест и целуя Евангелие, и каждый восклицал от сердца свои хранимые слова.
Воодушевление Думы разнеслось ветром по Москве, крася лица отвагой, ибо все глядели прямо и не отводили глаз от встречного вопрошающего взора.
А наутро хуже разлившейся желчи, жалкая, позорная весть: к тушинцу бежали Иван Петрович да Петр Петрович Шереметьевы, те, что вчера выставляли перед царем и Богом верность свою, – краса дворянства русского. Весть повергла боярство в отчаяние. Хмуро уставясь в пол, слушали думские бояре патриарха Гермогена: