Два месяца Григорий возился с черепками греческих чернофигурных ваз. Сначала он занял сразу два стола в кухне, потом завалил письменный стол и слез писать на тумбочку, потом Нина пришла из театра и видит, что и тумбочка уже занята какой-то дрянью, а Григорий приспособился писать на ящике из-под крымских яблок, что она прислала ему в прошлый год с гастролей: покрыл ящик листом зеленого картона, поставил пузырек (чернильный прибор занял бы слишком много места) и сидит пишет. Нина говорить ему ничего не стала, но взяла и перенесла ящик к себе в комнату, накрыла покрывалом и поставила на место туалетного столика, а туалетный столик перенесла ему в кабинет. «На, пиши!» Вечером было растроганное объяснение, и Григорий начал с того, что она не только мать его Петушка, но и…
— Ладно, — мягко оборвала его Нина. Николай отучил ее от всяких излияний. — Ты только дальше-то не расползайся.
Но Григорий все полз и полз. Он занял и этот столик, и опять стало негде писать, и шкаф с книгами, и все подоконники, где раньше стояли только кадочки и горшочки с зеленью, и наконец однажды за обедом, — и как раз выбрал же подходящий день! — воровски погладил ее по руке и запнулся.
— Ниночка, родная, ведь все равно одна сторона стола свободна, что если…
— Хорошенькое дело! — воскликнула Нина скандализированно. — А придут гости, Лена с Сергеем, или Шура, или еще кто-нибудь из твоих?..
— Так ведь на неделю, Ниночка, — воскликнул он, глядя на нее молящими глазами, — даже меньше, дней на пять.
— А Петушок их разбросает?
— Нет, нет, Ниночка! Я ему скажу.
— Да, ты уж ему скажешь! — сердито рассмеялась она. — Ладно! Раскладывайся! Но, слушай, когда же это все-таки кончится? Уже два месяца, и чем дальше, тем их больше, и у тебя что-то ничего, я смотрю, не двигается! Дядька к тебе какой-то ходит в усах…
— Ах, какой же замечательный старик, — сразу засветился Григорий, — главный инженер керамического института — мы с ним проводим интереснейшие работы. Ты знаешь, Ниночка, чернофигурная ваза — одна из величайших тайн истории.
Она усмехнулась:
— Глупый ты мой! Все-то у тебя величайшее — культура, черепки, бронзовые пряжки!
Он схватил со стола насколько черепков.
— Смотри, какой ровный черный, насыщенный цвет! И он блестит, а ведь черепку две тысячи лет! Две тысячи! И сколько столетий он лежал под водой!
— Да, краска изумительная, — скучно проговорила Нина. Ее сегодня мутило, а он ничего не понимал.
— Вот мы и хотим проникнуть в тайну ее состава, понимаешь?
— Понимаю, дорогой, а руки опять в кислоте! Слушай, почему вы от меня прячетесь? Вот даже чай пьете в кабинете — нехорошо, милый, у тебя есть молодая жена, у молодой жены есть хороший самовар.
— Да он такой стеснительный, Ниночка, прямо не знаю, что мне с ним делать, — смутился Григорий. — Видел тебя на экране, и вот…
Нина зло засмеялась. Что с ней делается? Почему ей так нравится растравлять свои раны? Вот она сейчас подумала: нет, мой Николай никогда бы не сказал так, он всех своих гостей без церемоний волок к ней! Вот такой-то, прошу любить и жаловать — знакомься! И она знакомилась с великими, малыми, талантливыми и бездарными, умными и глупыми — и ей со всеми было интересно. Ведь Николай был между ними третий, а ну-ка, найди лучшего собеседника.
— Так я очень прошу, — сказала она мягко и серьезно, — я хозяйка, не ставь меня в глупое положение, Гриша, поработали, а чай пить — ко мне!
— Нина! — вдруг вдохновенно воскликнул он. — Что я тебе скажу: мы накануне разгадки!
— Да? — спросила она.
— Смотри! — он схватил какой-то черепок и сунул ей чуть не в лицо. — Видишь, у нимфы голова черная, а туловище и хвост бурые — это потому, что обжиг был неравномерный! Понимаешь, что это значит?
— Нет, милый!
— Значит, краска вообще была бурая, а чернела только на огне. — Он смотрел в лицо Нины, и у него от восторга даже дыханье перехватывало. — И мы решили: пожалуй, это сок какого-то растения — вот молоко каучуконосов тоже… — И пошел рассказывать.
Она сидела, слушала, и ей было не то что горько или досадно — нет, она просто думала: вот это и называется счастьем! И правильно, это счастье. У нас крепкая взаимность — я его уважаю и дорожу им, он от меня без памяти, но Боже мой, как же я хоть на секунду могла подумать, что он похож на Николая! Ничего общего. Только в пору любви этот раскрылся таким ослепительным соцветием, что стал походить на того. Да нет, и не походил он — это просто я его тянула к тому. А вот прошло пять лет, я присмотрелась и вижу: это же не любовь — это брат мой, которого мне не хватало всю жизнь! Тот! Тот налетит, залепит глаза, собьет с ног — и ты целый день ходишь сама не своя, все щупаешь голову — цела ли? А тут все спокойно и законно — никаких случайностей, никакой ревности — одни тихие радости. О Боже мой!
Она вскочила с места. Григорий тоже поднялся и обнял ее за талию.
— Милая моя, — шепнул он ей, — я вчера зашел на репетицию и видел сцену из «Чужого ребенка». Радость моя, ты такая прелесть, такая умница!
Ее передернуло! Да что такое! Почему всегда зацепляешься за больное место.