– Его зовут Пьерфранческо Медичи. Некоторое время он был покровителем Боттичелли.
Ну конечно. Кузен Лоренцо Великолепного, одним из первых бежавший во французский стан.
– Я считаю его изменником, – твердо заявила я.
– В таком случае ты глупее, чем я думал, – резко возразил Кристофоро. – Тебе следует осмотрительнее выбирать слова, даже здесь. Поверь мне, пройдет совсем немного времени и те, кто поддерживает Медичи, покинут город, опасаясь за свою жизнь. Кроме того, тебе известно не все. Причин для его неверности достаточно. После убийства его отца имения сына остались на попечении Лоренцо, а тот, когда лопнул банк Медичи, запустил в них руку. Негодование Пьерфранческо вполне понятно. Но он не дурной человек. Нет, он покровитель искусств, и когда-нибудь история поставит его в один ряд с самим Лоренцо.
– Но я не видела ничего, что он подарил бы городу.
– Это потому, что пока он держит все это у себя. На его вилле в Кафаджоло хранятся картины Боттичелли, в которых, быть может, сам художник еще раскается. На одном панно изображен возлежащий Марс, покоренный Венерой, и вид у него такой томный, что даже трудно сказать, что именно она сокрушила: его душу или тело. А еще есть и сама Венера – нагая, она поднимается на раковине из волн морских. Ты о ней слышала?
– Нет. – Матушка рассказывала мне как-то о расписной панели, выполненной им для брачных покоев одной супружеской пары, где показаны эпизоды истории о Настаджо; все, кто видел эти росписи, дивились изображенным на них правдивым подробностям. Но, как и моя сестра, я терпеть не могла сюжетов о женщинах, растерзанных на куски, каково бы ни было мастерство художника. – А какая она, его Венера?
– Ну, знаток женщин из меня плохой, но, как я догадываюсь, она олицетворяет ту пропасть, что разделяет взгляды на искусство Платона и Савонаролы.
– Она прекрасна?
– Прекрасна? Да. Но этим еще не все сказано. В ней соединилось языческое и христианское начала. Ее нагота целомудренна, и вместе с тем ее серьезность игрива. Она одновременно и манит, и противится. Но даже ее искушенность в любви кажется невинной. Впрочем, мне думается, большинство мужчин, глядящих на нее, предпочли бы взять ее с собой в постель, а не в церковь.
– О! Как бы мне хотелось ее увидеть!
– Нет уж, будем надеяться, что в ближайшее время никто ее не увидит. Если слухи о ней распространятся, то наш набожный Монах наверняка захочет уничтожить ее вместе с остальными грешниками. А еще понадеемся, что сам Боттичелли не сочтет нужным предать ее в руки врага. Я слышал, он уже начал склоняться в сторону партии Плакс.
– Не может быть!
– Да, это так. Тебя, наверное, удивило бы, сколько наших великих деятелей вот-вот последуют его примеру. И не только художники.
– Но почему? Я не понимаю. Мы же строили у себя новые Афины. Неужели им не больно будет смотреть, как все это разрушают?
Кристофоро поглядел на огонь, словно там скрывался ответ.
– Дело в том, – проговорил он наконец, – что этот сумасшедший и умный Монах предложит им взамен какую-то свою идею. Такую, что будет доступна всем, а не одним только богатым или умным.
– И что же это будет за идея?
– Построение нового Иерусалима.
И в это мгновенье мой муж, похоже, всегда сознававший, что обречен аду, почти погрустнел. И я его поняла.
23
На следующее утро на проповедь отпросилось столько слуг, что дом было оставить не на кого. Причем то же самое происходило по всему городу. Сегодня какой-нибудь сообразительный вор мог бы целыми телегами вывозить чужое добро, хотя наверняка у него не хватило бы храбрости грешить в такой час: это все равно что воспользоваться тьмой, наставшей в час распятия Христа, для срезания кошельков в толпе.
Если бедняки по такому случаю нарядились во все самое лучшее, то богачи, наоборот, завернули внутрь свои меховые воротники и не забыли спрятать подальше драгоценности, дабы не нарушать новых законов против роскоши. Перед выходом мы с Эрилой хорошенько оглядели друг друга, желая убедиться, что у нас под плащами нет ничего сомнительного или легкомысленного. Однако нашей скромности оказалось недостаточно. Выйдя на площадь и начав приближаться к Собору, мы поняли, что что-то не так. Площадь была запружена народом, и всюду слышались сердитые голоса, перемежавшиеся с женским плачем. Едва мы дошли до ступенек, как путь нам преградил какой-то рослый детина в рубище.
– Ей сюда нельзя, – грубо заявил он моему мужу. – Женщин не велено пускать.
И в голосе его звучала такая злоба, что на миг я даже испугалась – а вдруг он знает о нас гораздо больше? У меня кровь в жилах застыла.
– Это еще почему? – хладнокровно спросил мой муж.
– Монах будет проповедовать о построении государства по законам Божьим. Подобные вещи – не для женских ушей.
– Но если они Божьи, то что обидного для нас? – спросила я громко.
– Женщин пускать не велено, – повторил он, не удостоив меня внимания и обращаясь к моему мужу. – Государственные дела пристало обсуждать только мужчинам. Женщины слабы и неразумны, они должны жить в послушании, целомудрии и молчании.