– Ну, он же должен был понимать, что заседать в Синьорию его уже не позовут. Теперь наши правительственные палаты будут заполнены Плаксами, – сказала я, употребив уличное словечко, которым называли последователей Савонаролы. Мать встревожилась. – Не беспокойтесь, на людях я таких слов не произношу. Муж сообщает мне обо всех последних событиях в городе. Я, как и вы, слышала о новых законах: против азартных игр, против прелюбодеяний. – Я сделала паузу. – Против содомии.
И снова от моих слов у матери перехватило дух. Я почувствовала это. Самый воздух застыл. Нет, невозможно! Чтобы моя мать сознательно попустительствовала такому…
– Содомия, – повторила я. – Страшный грех, я лишь недавно поняла, что это такое. В моих познаниях обнаружился большой пробел!
– Что же, ведь подобные темы в приличных семьях обсуждать не принято, – ответила мать, и теперь ее язвительность не уступала моей. И передо мной обнаружилась вся глубина ее предательства; я сама все еще не могла в него до конца поверить, но ощутила такую ярость, что мне стало невыносимо дольше находиться с ней в одной комнате. Я встала, решив сослаться на неотложные домашние дела. Но мать не сдвинулась с места.
– Алессандра! – обратилась она ко мне. Я устремила на нее спокойный взгляд.
– Милое дитя, если ты несчастна…
– Несчастна? Почему? Что в моем браке такого, из-за чего я могу быть несчастна? – И я продолжала пристально глядеть на нее.
Не выдержав, она поднялась со стула.
– Знай, что отец будет рад, если ты навестишь его. Он последнее время удручен состоянием дел. Смута царит не только в нашем государстве, а политические распри плохо отражаются на торговле. Думаю, визит любимой дочери развеет и порадует его, – вкрадчиво сказала она. – И я тоже буду рада.
– Не сомневаюсь. Наверное, братья теперь все время сидят дома – с тех пор, как мы строже смотрим на юношеское безрассудство.
– Да, Лука, пожалуй, сильно переменился, – сказала мать. – Скажу больше, я даже боюсь, что Савонарола завоевал себе нового союзника в лице твоего брата. Так что имей это в виду, когда будешь с ним разговаривать. А Томмазо… – Она осеклась, и я снова уловила в ней какой-то трепет. – Томмазо мы сейчас редко видим. И это, пожалуй, угнетает отца не меньше. – Она опустила взгляд.
Мать уже подошла к двери, так и не услышав от меня никакого ответа, но вдруг обернулась:
– Ах, совсем забыла! Я тут принесла тебе кое-что. От художника.
– От художника? – И вновь у меня сладостно заныло в животе. В силу обстоятельств о художнике я в последнее время почти не вспоминала.
– Да. – Мать протянула мне белый муслиновый сверток. – Он передал мне вот это сегодня утром. Его подарок тебе на свадьбу. Кажется, он немного обиделся, что мы не поручили ему работу над твоим брачным сундуком, хотя отец и объяснил ему, что у нас не было времени.
– Как он поживает? Мать пожала плечами:
– Он приступил к фрескам. Но мы не увидим их, пока они не будут закончены. Днем он работает с помощниками, а ночью – один. Он выходит из дома только в церковь. Чудной юноша. За все время, что он у нас живет, мы с ним не обменялись и пятью десятками слов. Наверное, ему больше пристало жить в монастыре, чем в нашем суетном городе. Но твой отец все еще верит в него. Остается надеяться, его фрески окажутся столь же живыми, сколь и его вера.
Она замолчала, возможно еще надеясь разговорить меня. Но так как я упорствовала в своем молчании, она быстро обняла меня и вышла.
Зал стал еще холоднее, а я – еще более одинокой. Ни в коем случае нельзя думать о том, что только что узнала, не то погрузишься в бездонную пропасть страдания, откуда уже не выбраться. Лучше рассмотреть подарок художника.
Я бережно развернула муслин. Там, на деревянной доске величиной с большую напрестольную Библию, оказался образ Богоматери, написанный темперой. Картина переливалась всеми красками яркого флорентийского дня, на заднем плане виднелись узнаваемые приметы нашего города: огромный купол, кривые улочки с лоджиями, площади, множество церквей. Сверкающий нимб вокруг головы сидящей женской фигуры с кротко сложенными на коленях руками (великолепно выписанные пальцы!) говорил о том, что это – Матерь Божия.
Оставались, правда, сомнения относительно того, в какую пору жизни застиг ее художник. Она казалась еще совсем юной, а по тому, как упрямо она смотрела мимо зрителя, можно было догадаться, что она глядит на кого-то, но здесь не было и намека ни на ангела, который спешил бы к ней с радостным известием, ни на играющего или спящего младенца, который веселил бы ее. Лицо у нее было удлиненное и одновременно полное – слишком полное, чтобы счесть его красивым, и не отличалось изысканной бледностью, и все же в ее облике было нечто такое – какая-то серьезность, почти суровость, – что заставляло вновь и вновь всматриваться в этот образ.