— Терпимо, — произнес он. Но все его существо, казалось, кого-то умолительно спрашивало: когда, когда это кончится?
Всё только-только начиналось.
Поезд катил к станции. За мутными окнами свинцово заблестела незамерзшая Вятка в белых снежных берегах. Сердце обожгло горькой радостью… К годовщине Октября по лагерным скопищам прокатилась амнистия. Валентина Семеновна тоже подпала под милостивую послабину Верховного Совета. И хоть урезка срока вышла невелика, всего-то год, но и день в неволе, за колючей опояской, не сравним с днем свободы.
Она ехала в автобусе в свой район, ехала, как все окружавшие ее люди, свободная, всем ровня, а все же чем-то помеченная. Чудилось, что народ автобусный на нее косится… На родной улице, у занесенного первоснежьем оврага, она долго глядела на соседскую, присыпанную снегом рябину с красными гроздьями. Стайка зябликов набросилась на рябину. Чирикают, рвут подмороженную ягоду. Она не спешила. Впереди холодный вдовий дом. Сыновья разъехались. Работу после тюрьмы походишь-поищешь… Но что это? Валентина Семеновна увидела родной дом, милый свой барак. Батюшки! Из трубы дым валит! Вот те раз! Скорее ближе подошла. Дух вкусный чуется. Знать, блины пекут.
Во главе стола сидел Череп. По правую руку от него Коленька, который к нему очень привязался и всегда чутко слушал. По левую руку — Анна Ильинична. Со сковородой у печи — Серафима. Череп рассказывал «теще» и «сыну», которых признавал родней лишь наполовину, о том, как научное судно «Миклухо-Маклай» во время шторма в Мозамбикском море вынесло на рифы, разбилось, и остатки уцелевшей команды оказались в непролазных джунглях Экваториальной Африки.
— Жрать-то охота, а кругом баобабы и полная безнадега. Поймали по случаю туземца-негра и жарили его на вертеле… Мясо у этих черномазых, как у старых кабанов. Жесткое, как подметка. Но ежели перед этим вмазать спирту, то нормальная закусь, елочки пушистые!
Светлоокий Коленька простодушно верил «папке» и улыбался. Анна Ильинична снисходительно вздыхала. Серафима старалась не слушать историю, но иногда невольно встревала:
— Спирт тоже в Африке нашли? Источник, поди, какой открыли?
Тут и нагрянула хозяйка.
У Серафимы из рук выпала сковорода на прихватке, Анна Ильинична поперхнулась блином, Коленька замер, Череп возликовал:
— Сестра вернулась! А ты, Сима, говорила, сегодня без водки обойдемся.
Все кинулись к Валентине Семеновне — обнимать, поздравлять с возвращением. Серафима повинно отчитывалась:
— Хозяйничаю… К себе Николая зову. Не идет. А он все же свой… Горячими блинами хочется покормить.
— У тебя уже жил один. Сейчас в психушке помереть не может. Я-то не дурень! Верно, Колян?
Коленька счастливо замотал головой.
У Валентины Семеновны ни капли претензий и отторжения к Серафиме, тем паче к матери ее и несчастному Коленьке, который выглядел сейчас счастливее всех.
— Иду я домой и все думаю, — говорила размягченная рюмкой вишневой наливки Валентина Семеновна, — вдовая, судимая, дети упорхнули. Будто не моя судьба, а в кино где-то подсмотрела. Остановлюсь, оглянусь кругом, ущипну себя — нет, моя судьба. Не кино это… Помню, отца посадили… Как он теперь? — взгляд упал на Николая.
— С начальников свалки его скинули. Теперь там же кладовщиком служит, — откликнулся Череп.
— …Я тогда дочкой врага народа стала. Девчушка еще… Лейтенант был молоденький у меня, Толик Смирнов, первая любовь. Сбежал от дочки-то… Я еще тогда подумала: будто мою судьбу за меня кто-то делает. Я ж про счастье мечтала. Ох, как мечтала! — Ты, Валя, давай не жалься. Русской бабе счастья много нельзя. Она избалуется, скурвится, — безобидно заметил Череп, подбавляя в бабьи рюмки наливки. — Спел бы ты, Николай, под гитару. Или под гармонь. Токо не похабное. Череп, будучи в легком подпитии, на вокальные партии безотказен. Он и без аккомпанемента мог петь. Он закинул голову, призакрыл глаза и повел песню, протяжную, незнакомую. Стародавнюю.
Анна Ильинична пригорюнилась. Коленька сидел как фып на ветке, насторожен, но головой по сторонам вертит, ждет какого-то действа. Серафима сидела с застывшей улыбкой на лице. Валентина Семеновна — со слезной поволокой на глазах, опустя голову, руки положа в подол.
Слова и мотив песни были незамысловаты. Но простого разумения недостаточно, чтоб разгадать русскую песню: за немудреным рассказом песнопевца про чужбину таилась несказанная боль и тоска — то ли по родине, то ли по матери, то ли скрывалось чувство и вовсе невыразимое, затаенное, понятное лишь русскому сердцу. Смысл песни блуждал между тягой к скитальчеству и насильем разлуки, оправданной лукавыми словами «невесту и злата замечтал».