— Конечно! — ответил Алексей. — Постарела она… Седая стала. Прав ты, Тёма, в одном. Никто нас не ждет, кроме матерей. Давай еще по сигарете курнем, да я сдаваться пойду.
Утро следующего дня выдалось ростепельным. Ветер с моря, с Гольфстрима принес теплую сырость. Моросил мелкий дождь. На подталом плацу блестели лужи. Сугробы по периметру приосели. Чайки с гиканьем гуще кружили над помойкой, что-то выискивая в оттаявших отбросах.
Утренний полковой развод на плацу начался с читки приказа. Командир полка подполковник Ярыгин вызвал из строя батареи управления капитана Запорожана и сержанта Ворончихина. Речь подполковника гасла в мерклом сыростном воздухе, но и без слов по трясущемуся указательному пальцу, которым он грозил каждому в строю, все становилось ясно.
— …За нарушение Устава… за… за… Разжаловать в рядовые. Капитан Запорожан, исполняйте!
Комбат с остервенелыми глазами, сжав тонкие губы в синюю нитку, содрал с погон на шинели Ворончихина три желтые лычки. Алексей покосился на свои плечи, где на черных погонах остались три полоски следов утраченного звания. В душе стало пусто, как на погонах.
— …Десять суток гауптвахты! — подвел итог наказанию командир полка.
— Есть десять суток гауптвахты! — ответил Алексей.
— Прапорщик Кассин, уведите!
Гауптвахта находилась в Печенге, одна для всего здешнего военного околотка. Прапорщика Кассина и Алексея дожидался бортовой «Урал», который попутно ехал
— В кузов залазь! — кивнул на борт прапорщик.
— Дождь идет, — возразил Алексей. — В кузове холодрыга.
— Обойдешься, — грубо обсек сопровождающий.
Алексей подивился: надо ж, добрый веселый прапор был, а тут словно подменили, рисуется, командует.
— Чего ж вы на меня так, товарищ прапорщик? Я не обкакался.
— В кузов — марш!
Алексей забрался в кузов, сел в уголок на корточки. Дурён, однако, русский человек! Чуть почует власть, таким гоголем вылупится: я — не я и морда не моя! А если из грязи — в князи, то четыре шкуры со своей же прежней ровни спустит. Как есть спустит! Свою мысленную тираду Алексей до конца не сформулировал. Машина резко тормознула за поворотом. Из кабины высунулся Кассин:
— Лезь сюда!
— Сразу бы так!
— Сразу, сразу, — заворчал прапорщик. — Надо было с глаз комполка уехать. А то скажет: на губу везешь, как в такси. — Кассин достал пачку сигарет: — Покури, рядовой Ворончихин, напоследок.
— Разве на «губе» курево отбирают?
— На губе-то? — зачем-то уточнил прапорщик. — Губа у нас в военном округе показательная. Начальник — майор Нищеглот. Мастер своего жанра! Ты ему, главное, вопросов не вздумай задавать, — рассмеялся прапорщик.
Когда Алексей, пройдя процедуру приемки, вошел с КПП на территорию гауптвахты, первого, кого увидел, вернее, в кого сразу вперился взглядом (и аж душу захолонуло) был человек-бык, или быко-человек, стоящий посреди небольшого плаца. «Это он, Нищеглот», — подсказало сердце. Алексей вытянулся по струнке.
— Чего стоишь? — выкрикнул майор Нищеглот. — Ложись!
Алексей не раздумывал ни секунды, вопросов не задавал. Упал на плац, прямо в лужу.
— Ко мне! Ползком ма-а-рш! — рявкнул начальник.
По-пластунски Алексей ползал неумело, тем паче по льду и лужам, но старался изо всех сил, благо шинель берегла колени и локти. Сапоги майора Нищеглота сидели на икрах гармошкой, над сапогами нависала огромная туша, перетянутая портупеей, и голова, как красная налитая тыква, — большая увесистая тыква с шапкой наверху.
— Докладывай, опездол! — приказал Нищеглот.
Алексей приподнял голову, начал рапортовать.
Излюбленным словом «опездол» майор Нищеглот именовал всех «штрафников», всех подчиненных, так же именовал танк, автомашину, тягач, личный пистолет — любой неодушевленный предмет; а по пьяной лавочке слово мужского рода превращал в слово общего рода и так называл жену и с особым нажимом тещу.
У гостеприимного майора Нищеглота рядовой Ворончихин проведет не десять, а двадцать незабываемых суток. «Мастер жанра» прибавит «разжалованному опездолу» сроку еще два раза по пять суток, — майор Нищеглот имел на это полномочия.
Вятский токарь Панкрат Большевик, отец Татьяны Востриковой, всегда гордившийся своим партийным билетом, увидав в телевизоре, как на грудь Брежневу цепят очередную золотую звезду, матюгнулся при жене Елизавете, чего с ним случалось лишь в чрезвычайности. Потом генсек в телевизоре пошел напропалую целоваться с высшей партийной номенклатурой: Суслов, Устинов, Черненко, Андропов, Громыко…
— Вот старые образины! Наготово рехнулись! — сплюнул Панкрат Большевик, выключил приемник, отворотил носастое лицо в сторону окна. За окном текло время конца семидесятых, начала восьмидесятых годов. В стране подняли цены на водку. Народ в России стойко и весело откликнулся прибаутками: