Отец Георгий покачал головой. Иголкой кольнуло в сердце сообщение — китель с боевыми наградами отца. Как же он без них? Ведь он вояка, офицер, на параде Победы шел…
— К тебе в комнату не забрались, — успокоила Валентина Семеновна. — Спугнули воров, видать… Какой ты худющий, Костя…
— Ночь на дворе, — сказал Череп. — Завтра встречу отметим. Кагору-то привез? Я знаю, попы на кагор налегают. Помню, в Греции мы с боцманом и двумя попами бочку кагору на раз выдули, елочки пушистые!
Отец Георгий остался в коридоре один. Огляделся кругом, хотя его больше интересовал запах, чем вид старого коридора. И на улице его интересовала не улица, а запах весны, струившийся из детства, и здесь, в коридоре, его окружили запахи прошлого: откуда-то сверху, с вышки, сквозь потолочные щели — запах сена и березовых веников, из кладовки — запах старой материной дохи, которую, возможно, уже и выбросили; от пола поднимался сыроватый дух подполья и чуть подгнившей картошки. Запахи чаровали отца Георгия, он окунулся в детство. И тут — видение, всплеск фантазии: будто они втроем — он, Пашка и Лешка — выскочили в коридор и давай собирать снасти, чтобы идти на рыбалку на Вятку.
Отец Георгий вошел в свой дом. Включил свет. Нечаянно взглянул в зеркало на стене и слегка опешил: он увидал себя… Он увидал себя и поразился. Он был как будто очень стар, сух, неуклюж и тщедушен. Русая реденькая борода, худые щеки, худые плечи, и только загорелые смуглые натруженные тяжелые руки… Он перекрестился, стал разболокаться: подрясник был по низу сырой, извожен в грязи.
Ножницами отец Георгий укоротил и поравнял себе бороду, а после долго умывался под рукомойником. Утирался полотенцем, должно быть, глаженным еще матерью. Затем переоделся в свое старое, домашнее — светлую полосатую рубаху, купленную матерью, темные брюки, на ноги — шлепанцы. Еще раз оглядел себя в зеркале и негромко рассмеялся. Почувствовал себя Костей Сенниковым. Словно жизнь, нынешняя минута этой жизни, сместила в прошлое, в дальнее прошлое все, что связывалось с монашеством, с именем Георгий.
За окном уже брезжил рассвет.
Константин отворил дверь в комнату к отцу не сразу. Сперва он прислушался из коридора — нет ли там звуков, после постучался тихонько, немного повыждал и лишь затем навалился плечом. Свет из коридора хиловато, мутно растекся по части отцовой комнаты. Константин, заслоняя своей фигурой коридорное электричество, вошел к отцу.
— Ах, Господи! — вырвалось из груди.
Он увидел на кровати старика с худым желтым лицом, обросшим седой щетиной, с клочкастыми длинными патлами, с провалившимся синим ртом. Только нос, исхудалый, заострившийся, торчал будто у непокорного орла. Этот отчужденный старик отец лежал на койке навзничь, в одежде, поверх одеяла, покрытый сверху серой фуфайкой. В глаза Константину бросились непокрытые ноги в вязаных протоптанных рваных носках: дыры были на подошвах, в дыры выглядывали большие пальцы ступней с желтыми, загнутыми как когти ногтями. Отец не спал.
Рассвет был не силен — в окне белый сумрак. Константин зажег свет. Отец съежился, взглянул испуганно на вошедшего и прикрылся локтем. Видно, нежданный свет причинял ему боль. Константин погасил лампу.
— Я свечу сейчас принесу. Не будет в глаза бить, — сказал он и, оторопевший от увиденного, заспешил к своей поклаже, где были свечи.
Когда на столе в граненом стакане разгорелась толстая свеча, Константин разглядел на полу, под окном, пустую клетку Феликса. Пламя свечи все сильнее разгоралось — клетка Феликса все четче бросала на стену и пол решетчатую невольничью тень.
— Я вас, отец, сейчас чаем напою. У меня чай особенный, с травами. Я их теперь сам собираю. Лечебный чай.
Константин хлопотал с чаем, уходил к себе на кухню, возвращался, о чем-то попутно говорил отцу, даже спрашивал о чем-то. Но отец не произнес ни слова — должно быть, он не узнавал или не замечал Константина.
Наконец горячий духовитый чай в кружке, пастила и пряники на тарелке — стояли на табуретке перед кроватью отца, в изголовье.
— Поешьте, попейте, отец, чаю. Вы, наверно, голодны? — настаивал Константин.
Отец, казалось, только сейчас и обратил внимание на него. Он без желания и аппетита посмотрел на табуретку, не спеша сдвинул с себя фуфайку, спустил ноги на пол, сел на койке. Недовольно прищурясь, посмотрел на горящую свечу, потянулся желтой одряблой жилистой рукой к кружке с чаем. Рука у него тряслась, тряслись и синие тонкие губы, когда он отхлебывал чай из кружки.
— Вот пряники. Свежие. В Москве купил. Угоститесь… — Константин взял с тарелки пряник и протянул отцу. Но тут же как будто обжегся, отпрянул. Губы отца приоткрылись шире, и Константин увидел черный провал рта: у отца не было ни единого зуба.
— Отец! — вскрикнул Константин и бросился перед ним на колени, поцеловал его руку и тихо заплакал. — Простите меня, отец! Я не должен был покидать вас. Простите меня, папа!
Отец опять не нарушил молчания. Смотрел вбок, в пол. На стене колебалась его расплывчатая остроносая тень.