Мы все бродим и бродим. Сколько километров прошли мы той ночью? За нами едет уборочная машина, останавливается, рабочие извлекают из снежной грязи пустые пивные бутылки, мятые листовки… длинные черные щетки шуршат по булыжной мостовой. Усталые замерзшие дворники убирают улицу, по которой мы идем, едут дальше, останавливаются снова. Зачем? Скопись на этой улице весь мусор, оставленный туристами во время Олимпиады, мы не заметили бы его. Мы привыкли к грязным городам. А эти руки, которые стараются для нас, мы замечаем.
— Ты работаешь по заданию какой-то газеты?
— Нет, я сам по себе.
Целыми днями он лежал на снегу в Беляшнице и Мало Поле, ловил уникальные кадры бобслея, прыжков с трамплина. Говорит, что глаза совсем накрылись.
— А ты не мог надеть очки?
Смеется, говорит, что снимать в очках — все равно что заниматься любовью в одежде — глаз должен быть внутри объектива.
Он смотрит, а я позволяю его профессиональному взгляду изучать меня.
— По-твоему, я фотогеничная? — наклоняю голову, демонстрируя ему самый выигрышный ракурс, как девочка-подросток.
— У тебя кто-то есть?
У меня есть жених, я собираюсь замуж. Но об этом я не говорю. Говорю только, что у меня роман вот уже много лет.
— А у тебя?
Он смеется, разводит руками:
— Я свободен.
Себиль, фонтан путников, замерз. Мы садимся на бортик. Окоченевшая на морозе птичка скользит по льду. Не боится нас, не улетает. Диего берет ее в руки, дышит на нее, пытается согреть.
— Поедем со мной.
— Куда?
— В Бразилию, фотографировать шахтерских детей в Кумару.
Гойко в своей подбитой мехом куртке неожиданно появляется из-за рыночных прилавков, как будто давно поджидал нас.
— Я обещал синьорине, что отведу ее на холм, где можно увидеть Сараево из окна Андрича, — говорит он, дымя сигаретой.
— Что это за Андрич?
— Так, один поэт. Но ты не волнуйся, Джемме не нравятся боснийские поэты — они пьяницы и воняют к тому же.
В присутствии Гойко я меньше смущаюсь, он как будто защищает меня от бури нахлынувших чувств. Можно сделать вид, что мы просто друзья, просто гуляем по ночному городу.
Ледяной ветер качает застывшие деревья, метель обжигает лицо, запутывается в волосах.
Мы смотрим сверху на острия минаретов среди заснеженных крыш. Сараево — словно лежащая девушка, черные нити дорог — складки на подвенечном платье.
Я уже выбрала себе свадебное платье. Кокон плотного шелка, словно венчик каллы, застывшего в неподвижности цветка.
Ночь на исходе, фонари мерцают в лучах зари, как свечи в морских волнах.
Гойко раскидывает руки, кричит по-немецки:
—
— Кто это Вальтер?
— Герой одного фильма, нам его показывали в школе. Там фашисты ловят партизана и никак не могут поймать. В конце фильма побежденный офицер СС смотрит с холма на Сараево и произносит такую фразу: «Теперь я знаю, кто такой Вальтер! Весь город — это Вальтер! Душа Сараева — это Вальтер…» Глупость, конечно, но мы плакали.
Мы садимся прямо на землю под навесом старого вокзала. Гойко вынимает из кармана бутылку водки:
— Сначала даме…
Я отпиваю глоток, водка течет в желудок, как раскаленная лава. Теперь очередь Диего… он смотрит на меня, касается губами горлышка, на котором оставили след мои губы. Первое, как бы случайное проявление чувственности… Мне становится жарко, несмотря на мороз; одежда прилипает к взмокшей спине.
— Жаль…
— Ты о чем?
— Жаль, что нет фотоаппарата. Я бы сфотографировал твое отражение в замерзшей луже.
Гойко залпом, как воду, выпивает остаток водки, бросает бутылку в снег. Бормочет что-то себе под нос, рассуждает о будущем… о стихах, которые напишет, о новой игрушке — чудесной головоломке под названием кубик Рубика. О том, как он станет ее продавать и непременно разбогатеет. Мы не перебиваем его, пусть журчит, как ночное радио, как музыкальный фон. Иногда Диего вставляет какую-то фразу, просто так, чтобы казалось, будто мы все-таки втроем. Гойко прикуривает очередную сигарету. Диего толкает его в бок:
— Поосторожнее с зажигалкой! Ты так накачан водкой, что, если рыгнешь, мы все взлетим на воздух…
— Поздравляю! Наконец-то ты усвоил боснийский юмор, — радуется Гойко.
Я смеюсь, хоть щеки совсем одеревенели от холода. Гойко смотрит на меня, и в этом взгляде читается обида. Он встряхивает головой, вялым жестом посылает нас ко всем чертям, укладывается в снег, поворачивается на бок:
— Позовете меня, когда надоест трепаться.
Захмелевший, он мог бы спать дома, в тепле, так нет же, не оставляет нас одних, сторожит, как цепной пес, который только делает вид, что дремлет. Диего берет мою руку — так подбирают забытую на снегу перчатку.
— Так, значит…
Он не заканчивает фразу, белое облачко пара растворяется в холодном воздухе. Я жду.
— …это ты.
— Что? Я — это что?
Голос его становится сиплым:
— Не уходи, не уезжай.
Он кладет голову на мои руки, закрывает глаза, дышит, как та окоченевшая птичка у фонтана. Я прикасаюсь к его волосам, медленно запускаю в них пальцы, поглаживаю.
— Еще… еще…
— Через месяц я выхожу замуж.
Он резко поднимает голову:
— Тот давний роман?