Гойко я теперь почти не вижу, сидит целыми днями в бункере радио, соединяет людей с родственниками, находящимися в оккупированных районах, получает с радиостанций Хорватии и Словении обращения беженцев, желающих Узнать о своих семьях, оставшихся в осажденном городе. Все еще находит в себе силы улыбаться. «Их голоса звучат, — говорит он, — как с того света». У него отлично получается ловить далекие звуки, налаживать бесконечно прерываемые соединения, вслушиваться в голоса, которые будто доносятся из глубины леса, перебиваются другими голосами, рыданиями, шумами, похожими на подземные толчки.
— Однажды я научусь разговаривать с покойниками, — говорит. — Как раз к окончанию войны стану медиумом.
Иногда по вечерам у нас получается вместе выпить пива, которое отдает мылом, в открывшихся опять подвальных клубах: жизнь начинает восстанавливаться в тени войны. И молодые люди хотят напиваться, влюбляться, смеяться.
Так я снова встретила Ану и Младена. Зорана взял в плен один из военизированных отрядов, и он умер, роя окопы около Жуча. Они смеются: Зоран был интеллектуалом, боялся физической работы, как кошка — воды, забавно представлять его себе в грязи по колено и с лопатой в руках.
— И вообще, — говорит Ана, — если все время плакать, мертвые уходят от нас навсегда, а когда смеешься, они будто и не умирали.
Она в джинсах «Levi’s 501» и черной футболке, такая же красивая, несмотря на потемневшие зубы.
— Почему ты до сих пор не уехала? — спрашивает меня.
Младен показывает свою последнюю работу. Мы вместе доходим до здания эпохи Австро-Венгерской империи, раньше там размещалась начальная школа. Внутри дом полностью разрушен, только фасад чудом держится. И на этой одинокой стене, точно на холсте, подвешенном посреди пустоты, он распылил полиуретановую пену, изобразив школьный класс в перспективе… огромное сборище странных детей. Многие лица мне знакомы: Ана, Гойко, рябое лицо Зорана. Посадил за парты всех известных ему в Сараеве людей, всех своих друзей, и живых, и мертвых.
Что еще я помню о том последнем месяце? Себина в красной шапке Деда Мороза, которую подарил Гойко ирландский телеоператор. Мы все вместе шли на праздник к их родственнице, Мирна, сделав прическу и накрасив губы, несла вазочку со сладостями. Проходя мимо Земальски-музея, краеведческого музея, она взглянула на древние надгробия богомилов, изрешеченные пулями. Себина, казалось, ничего не замечала, перескакивала через траншеи. Она была счастлива, потому что ее учителю удалось собрать небольшой класс у себя на квартире, так что теперь ей не грозит пропустить учебный год.
Не знаю, каким образом в нас проникает любовь, но война в меня проникла через те же самые трещины и угнездилась глубоко. Ночами только свет от трассирующих пуль прорезал темноту. Я думала о растущем животе, надутом и белоснежном, как богомильские саркофаги, которые я видела утром, с их цветочной символикой, с космогонией, вырезанной на камнях, теперь изуродованных взрывами. «Они хотят убить символ… символ», — твердил Гойко. И я поняла, что этот живот и был Сараево.
Диего свистит, подражая фанатам. Он не посылает снимков в Италию, как раньше, через какого-нибудь возвращающегося домой журналиста. На зеленой пленке, натянутой вместо оконного стекла, появились трещины от ветра и мороза. Диего просовывает камеру в эти отверстия, словно снайпер — дуло винтовки, и выбирает цель: любого, кто проходит мимо. Но зачастую он щелкает, даже если в фотоаппарате нет пленки. Если я ему об этом напоминаю, пожимает плечами.
— Какая разница, — говорит, — одна и та же хрень.
Мы больше не обсуждаем, что будет потом, проводим часы, замкнувшись в настоящем. Мы такие же пленники этой долины, как и все остальные, и у нас нет никакой уверенности в том, что доживем до завтрашнего дня. Такое прозябание меня совсем не тяготит, это то же самое, что шагать по волнам. Если бы только он был здесь со мной! Однако мы прячемся друг от друга, и эта осада служит нам прикрытием: плотная завеса защищает нас от нас самих. Ночью запрещено выходить с фонариками, но Диего часто уходит, пока мы спим. Борода отросла и закрывает всю шею, больные глаза; он нервничает, говорит, что ему не спится по ночам. Бродит, как лунатик, по костям обглоданного города… словно впивается зубами в тело смерти.
Дотрагиваюсь до его худой груди; он отводит мои руки, когда я протягиваю ему бронежилет, слишком тяжелый для него. Его спина стала жесткой, повзрослела. Нет больше времени на глупости, любовные игры.
Больше всего мне не хватает того состояния эйфории, какое наступало после. Когда Диего убирал мне волосы с затылка и часами целовал ямку, где, как он говорил, еще остался запах моего рождения.
Я не жду больше дня воскрешения, не жду самолета, который должен унести нас отсюда. Может, мы вообще не вернемся, умрем вместе с городом, где познакомились когда-то. Где впервые занимались любовью на постели матери Гойко, рядом с пустой колыбелькой. Нужно было довериться тому знаку свыше, который уже тогда указывал на нашу судьбу.