Много лет назад его везение упало с неба вместе со снегом, валившим хлопьями и задерживавшим авиарейсы. Хотелось дать ему пощечину за то, что он выиграл в конечном итоге. Эта пощечина застыла в моей окоченевшей ладони, вцепившейся в перила, а солдат твердит, что я должна зайти внутрь, пора отправляться.
У меня не хватило духу выпрыгнуть, оставить Пьетро, выбрать другую судьбу.
Ветер подтолкнул меня внутрь: взлетная полоса огромная, темная, не дай бог, случайная пуля. Вжимаюсь в стенку, хочу подняться в небо живой.
Правда в том, что я сделала выбор, и Диего это знает. Я бы никогда не уехала с пустыми руками. А теперь у меня есть этот сверток, который я должна отдать миру. Забираю с собой лучшую часть Диего, новую жизнь, не запятнанную никакой болью. И кажется, вижу его улыбку. Прижимаюсь к единственной щели, из которой видно, что происходит снаружи. Самолет разгоняется. В последний раз смотрю на парня из Генуи.
Худой черный далекий силуэт на фоне тускло освещенного пузыря аэропорта без стекол, без персонала, без рейсов… неподвижно стоит около полицейского. Его молодое изможденное лицо обращено в сторону «С-130», выруливающего в мокром колючем снегу. Он не сводит с нас глаз, с тех, кого теряет.
Он остался на земле, на той грязной земле. И я никогда не узнаю, действительно ли он уронил паспорт в снег.
Мне повезло.
Вот как?
Очень повезло.
Самолет сразу нацеливается в небо. Меня пристегнули ремнем, велят крепко держать ребенка. Из осажденного города взлетают только так, не делая никаких плавных кругов, сразу в небо, потому что реактивные ракеты еще могут задеть. Самолет круто взмывает вверх, двигатели изрыгают пламя, катятся мешки, резко откидываются головы. Я тоже поднимаюсь в небо, чувствую неистовый порыв, одолевающий силу земного тяготения. Взлет тяжелый в условиях войны, мне закладывает уши, барабанные перепонки горят огнем. Вдавленная в сиденье, я крепко прижимаю к себе сверток.
Затем наступает покой. Достигли девять тысяч метров высоты, теперь никакой самый совершенный реактивный снаряд не сможет сбить гуманитарный самолет, летящий над горой Игман. Теперь я могу поднять голову, хотя сведенная шея все еще побаливает. Мощность двигателей снижается, поэтому я слышу голос: сверток плачет. Значит, жив, не умер ни от холода, ни от страха. Я держу его в руках, как батон хлеба. Отодвигаю одеяло, красное личико, наполненное жизнью, периодически раскрывающийся в неистовом плаче беззубый рот. Кто ты, спрашиваю его, овечка или волк?
Младенец открывает рот с голыми деснами, как у старика или птицы.
Хорошо себя вел вплоть до самого взлета, пока еще был внизу, в недрах войны, не двигался, словно бы и не родился… будто предчувствовал, что один только крик может стоить ему жизни. И вот теперь наконец он может родиться, на высоте девяти тысяч метров, в небе, где снаряды нас не достанут. Поэтому он и заплакал, чтобы его услышали, обратили внимание.
Через шестнадцать лет, когда его друг спросит, как получилось, что он родился в Сараеве, Пьетро ответит: «Случайно — рожают же в самолетах».
И я застыну, не дыша. Обопрусь о шкаф, о стену. И заново услышу плач того, кто родился на «С-130», на высоте девяти тысяч метров.
Смотрю в щель, ничего не видно, кроме света белой луны в темноте. Как на засвеченных фотографиях. Помню, как Диего держал во рту мой мизинец, засыпал с ним, изредка посасывая, чтобы я всегда оставалась с ним. У меня грязные мерзкие руки. Облизываю мизинец, засовываю в синюшный ротик. Дитя хватает палец, точно голодная птица, недолго сосет, как делал его отец, и засыпает. И я впервые целую его. Прикладываю губы к маленькому лобику.
Ночью пересекаем бархатный ковер Адриатики и прибываем на место. Я вышла из самолета с ребенком, завернутым в одеяло, волосы слиплись, грязный рваный пуховик, полупустой рюкзак. Нашла туалет. Посмотрела на себя в зеркало. Огромное, на всю стену, нетронутое. Ужас! На меня глянула какая-то дикарка: костлявое лицо, расширенные, блуждающие глаза. Вся провоняла. Сараевской вонью, войной, страхом, жизнью на грани смерти. До сих пор я не замечала запаха, сейчас, в чистом туалете, я наконец почувствовала его. Не зная, как быть, в одну из двух раковин я положила ребенка. Оставив его в керамической колыбели, я помыла руки над соседней раковиной, медленно сняла куртку, подняла свитер. Вымыла лицо, заметив свежую царапину на скуле и черное пятно на лбу. И еще кое-что: тусклый налет, как на посуде, с которой сошла эмаль, и теперь с нее не смываются отметины времени и грязи.
Дверь открылась, вошел мужчина, посмотрел на меня в этом неоновом свете: я стояла в лифчике, кости грудной клетки просвечивали из-под кожи. Мужчина в темной форме улыбнулся:
— Вообще-то, это туалет для мальчиков…
Я прижала к себе спереди свитер, чтобы прикрыться. Он вошел в кабинку, я слышала, как он пописал, потом вышел. Я не пошевелилась, даже свитер не надела.