Пьетро хватает кусок пластика, висящий на ручке двери:
— Заберу «DO NOT DISTURB»,
[15]ладно?— Так, значит, тебе понравилось?
Усмехается, пожимает плечами, засовывая вывеску в рюкзак.
Везем сумки по коридору, колеса тяжело катятся по буграм коврового покрытия.
— Мам, тебе жалко, что мы уезжаем?
— Да, немного…
— Мне тоже чуть-чуть.
Я смотрю на него, не в силах поверить, что ему жаль уезжать из этого бедного, серого города.
Может, он не хочет уезжать от Динки, официантки с пирсингом. Но они почти не смотрят друг на друга. Быстро обнимаются, не сгибаясь, как муравьи.
В машине, пока Гойко сдает назад, Пьетро говорит:
— Раньше я не знал, где родился, а теперь знаю.
— И как, ты доволен?
— Ну…
Он сидит, уставившись в окошко; мимо мелькают заново отстроенные здания рядом с вокзалом… и я понимаю, что значит его «ну». Все эти годы Пьетро рисовал в своем воображении место, где он появился на свет «случайно», как всегда говорил в школе преподавателям, друзьям. И должно быть, думал намного больше, чем я подозревала, о том, что же именно «случайно» произошло в этом городе. И наверное, все эти дни выискивал «случайность», почти ничем больше не интересуясь, бродя по улицам с опущенной головой…
Вчера ночью, когда мы уже легли, он спросил:
— Диего лучше меня играл на гитаре?
— Нет, ты лучше, ты же учился. Папа играл на слух.
Вертелся, переворачиваясь тысячу раз, мешал мне спать, хотя я уже засыпала.
— Можно узнать, что с тобой?
Вскинулся, как тигр:
— Мне не нравится, что ты называешь его папой.
— Но он же твой отец.
— Тогда почему он не вернулся вместе с нами в Рим?!
— Он работал…
— Нет, он нас бросил. — Потянул меня за руку. — Ведь так?
Я подождала, пока он не заснет. Может, он что-то услышал в стенах этого города, который с ним говорил, нашептал ему правду, умершую, но где-то запечатленную вместе с именами на мемориальных досках, что красуются на фасадах израненных и залеченных зданий.
Кладбище Ковачи прямо там, рядом со стадионом, у раздевалок, построенных из бетонных плит. Могилы взбираются по склону холма, по уступам, похожим на террасы, где обычно растут виноградники.
Мусульманские плиты стоят криво, все направлены в сторону Мекки и, кажется, накренились от ветра.
Гойко спросил, не остановиться ли нам.
С того самого момента, как мы приехали, хочу прийти сюда, но так и не нашла сил. Да и сейчас их нет у меня, но ведь уезжаем… Тронув Гойко за плечо, говорю: «Да, остановись, пожалуйста». Гойко включил поворотник и припарковался, как будто ничего особенного не происходит. Словно остановились кофе попить, с тем же выражением лица.
Он идет впереди, мокрая от пота рубашка прилипла к спине. Не смотрит на плиты, знает, куда идти.
Похож на винодела, показывающего свои виноградники.
Здесь похоронено пол-Сараева. Разнятся только даты рождения, даты смерти похожи. Судьба приготовила для них черный мешок смерти, собрав за три года необычайный урожай.
Умираешь всегда в одиночку, а у них отняли даже такое право, они мерли целыми гроздьями, роями, как мошки. Когда у тебя крадут жизнь — ладно, но когда смерть — совсем другое дело… легко ли умирать вповалку, вперемешку, как грязное белье, как гнилые фрукты.
Гойко переводит несколько надписей на плитах. Для Пьетро, который теперь не оставляет его в покое. А Гойко и не старается избегать расспросов, рассказывает самые жуткие анекдоты:
— Черные цифры для надгробных плит стали быстро заканчиваться: сначала двойка для «тысяча девятьсот девяносто второго», поэтому все ждали, когда же наступит девяносто третий год, а потом и тройка закончилась… — Смеется. — Самая настоящая трагедия.
Остановился. Стоит наклонившись, обрывает сорняк. Отсюда начинаются католические кресты. Я иду, но ноги не хотят двигаться. Он смотрит в мою сторону.
Война уже шла на спад, но в тот день кончилось все. Умерли игрушки йо-йо, джинсы «Levi’s 501», песни Брюса Спрингстина и стихи Гойко.