Что же, думаю, делать нечего! Дерзну!.. Ну, и дерзнул. На репетиции у меня хорошо сошло... Скромно, но порядочно, чувствую сам, что порядочно... Ведь слова-то какие золотые!.. Только читай их с понятием, сами за себя роль сделают!
— Я говорил, что у него пойдет! — заметил сам директор.
Я и возгордился... Ну, думаю про себя, держись, Пашка! Взобрался на такую высоту, не сковырнись... зубами хватайся, а удерживайся... А нутко тряхну ужо вечером во всю, покажу свою силу! От товарищеского одобрения столько духу набрался, что только перед самым поднятием занавеса, когда нас рассадили по местам, и дрогнул звонок режиссера, чуть-чуть что-то защипало под сердцем... Подняли занавес... начинаю... и что-то будто своего голоса не узнаю... Сидит, через одного, около меня справа «попечитель богоугодных заведений» добрый друг и товарищ, шепчет мне: «Не наваливайся сразу... голос приберегай», слева сидит «почтмейстер», ворчит: «Не тряси, шут, коленкой, не звени шпорой...» Просто душа стала уходить в пятки... режиссер меня из-за дверей подбодряет, суфлер из своей норы... Дотащили кое-как первое действие — не особенно испортили... Дай, думаю, оправлюсь немного, отличусь в следующих... А случилось со мной, государи мои — это самое страшное, чего вовек не забуду — в том самом месте, где городничему надо купцов разносить... Только что я разошелся во всю, ору во все горло: «Аршинники распротоканальи...» Вдруг чувствую, что меня хвать кто-то пальцами за ухо, да как клещами стиснул, а пальцы холодные, как лед, словно у мертвого... ушел это я весь в воротник, покосился влево — и обомлел от страха. Сам Николай Васильевич Гоголь, покойный, из гроба поднялись да меня грешного к рампе перед публику тянут.
— Ты, говорит, не забывайся... Не в балагане ты, а в театре драматическом, не раек показываешь, а высокую комедию играешь. Проси, окаянный, прощения перед публикой...
Проняло меня насквозь, я и плачусь: «Батюшка, Николай Васильевич, что мне публика — наплевать! Ты-то сам прости меня дерзновенного за то, что оскорбил тебя по своему невежеству, память твою священную потревожил...» А он: «За покаяние твое прощаю! Иди с миром. Только на публику тоже плевать не годится, она этого не особенно любит...»
Отпустил меня Николай Васильевич с миром, и сам будто в люк провалился; только дыму с бенгалкой бутафор не пускал при этом случае... Занавес опустили, отвели меня еле живого в уборную, и слышу я голос гневный директора:
— И кто это, подлец, напоил эту скотину?
— А верите ли, не только с утра, со вчерашнего вечера маковой росинки во рту не было... Вот вам и вся моя история...
Странное явление произошло в эту минуту: при окончании рассказа комика Паши, все захохотали, даже друг его, Саша, и тот хлопнул по спине рассказчика, а у благородного отца словно слезинка блеснула на реснице...
Пришла очередь другого комика.
Тот окончательно сконфузился и просил об увольнении его от такой непосильной обязанности, но все воcстали и даже очень энергично; пришлось повиноваться.
— Вот и сбежал от нас антрепренер! — разом так приступил Саша к рассказу и так поразительно произнес свое вступление, что мы все поглядели на дверь — не туда ли именно сбежал антрепренер? — И ушел, подлец, а хороший был человек. Кассу, однако, оставил, потому что в кассе хранилось всего два сантима. Случилось это в Свином Броде, город такой есть и очень богатый город, населенный именитым купечеством российским и многими просвещенными гражданами... Тут и начались наши бедствия!..